А у Кузьмы были свои думы. Ему хотелось поближе узнать человека, которого колхозники прочат в председатели. Поэтому он больше молчал, внимательно вслушиваясь в слова Степана Парамоновича.

Елизавета водрузила на стол никелированный, похожий на блестящую елочную игрушку, веселый самовар, сунула на конфорку заварной чайник, разбросала по скатерти блюдца и чашки. Она была не в духе. Она и сама не знала почему, но этот серьезный парень, с таким прищуром смотрящий на мужа, вызывал у нее опасения.

Степан Парамонович, склонив набок крупную, начинающую лысеть голову, вел серьезный разговор:

— Я хочу, чтобы жизнь у нас здесь быстро наладилась. Но прямо заявляю: с чего начать? Вот хоть, скажем, коровы. Павел Клинов их назвал одрами. Конечно, у кого сердце не болит, оно смешно. А ведь и на самом деле одры. И так, за что ни возьмись, все надо начинать сначала. — Он посучил тремя пальцами конец бороды, ожидая, что ответит Кузьма. Но Кузьма молчал.

На стене, наклонясь вперед, горела лампа. В фитиле время от времени что-то вспыхивало, потрескивало, и тогда из стекла вылетало черное облачко и на мгновение все меркло.

— А ведь жить хочется хорошо, — вздохнул Степан Парамонович, пододвигая к себе чашку. — Хочется, чтоб люди жили богато, чтоб на столе завсегда был чугун с жирными щами, жаровня с картофелем и бараниной, чтоб каждый был хорошо одет. Ведь редкая девка имеет шерстяное платье, не говоря уж о шелковом. А когда и принарядиться, как не в молодости?.. Да и мы, хоть и в годах, а что это за обужа, одёжа? — Он поднял на ладонь блюдце и пытливо, исподлобья взглянул на Кузьму. И опять Кузьма промолчал. Он смотрел открыто на Степана Парамоновича, но чувствовалось, что пока еще не собирается поверить, а ждет, что еще скажет Щекотов.

Елизавета молча наблюдала за обоими. Ой, как ей хотелось вмешаться в разговор. У нее тоже были свои мысли насчет этого перешейка. Смешное дело — обряжать чужую корову. А ну случись что, так ведь ей Марфа Клинова житья не даст. А разве за этим сюда ехали? Она сдерживалась, чувствуя, что Степан гнет какую-то свою линию, и настороженно прислушивалась к разговору. В соседней комнате заплакал ребенок. Елизавета пошла баюкать сына, но ребенок не успокаивался и плакал все надрывнее, громче.

— Жалко ребятишек, которые в войну родились… нервные, — вздохнул Степан Парамонович и неожиданно разоткровенничался. — Сын у нас, Григорий, погиб под Орлом. В танке сгорел. — Он помолчал. — Очень всех нас война перевернула. Я вот хоть пробыл и недолго, всего полтора месяца, но нагляделся, как люди умирают. Это ведь только в похоронных одинаково смерть описывается. А на самом деле как? Вы-то, поди, тоже нагляделись… Уму непостижимо. Хоть и вас возьми. Молодой еще, а уже инвалид, а это тяжело для сердца-то. Вот и хочется спокойствия и довольства жизнью. По газетам судя, война теперь не скоро будет, о мире на двадцать лет говорят, а там, может, и еще дальше отодвинется…

— А если не отодвинется? — Кузьма в упор посмотрел на Степана Парамоновича.

— Ну, что ж, хоть двадцать лет не будет ее, и то ладно. Ведь я к тому, что вот и в газетах пишут: ассамблея… Ну, а жить-то ведь хочется по-человечески?

«По-человечески? — подумал Кузьма. — А разве только в жирных щах да в шерстяных платьях эта человеческая жизнь? Нет, об этом на фронте не думали. Почему же теперь появляются такие маленькие желаньица, почему они у некоторых становятся главными, вот хотя бы в жизни этого бородача?»

— Мне сдается так, Степан Парамонович, — медленно сказал Кузьма, — все, что вы тут говорили о трудностях, — правильно. Много трудностей. А знаете, что надо сделать, чтобы эти трудности преодолеть? — Кузьма помедлил и твердо закончил: — Есть один путь — в первый же год сделать колхоз передовым!

Степан Парамонович невесело усмехнулся и посучил тремя пальцами конец бороды.

— Я думал, вы мне что другое скажете, а этакие советы всего проще давать. Передовым колхоз сделать! Из чего его сделаешь-то? Я думаю, чтобы хоть мало-мало встать на ноги, и то хорошо.

— Если будете думать только, чтоб мало-мало поставить на ноги, и этого не сделаете.

— Не знаю, на трех клячах далеко не ускачешь.

— Помогут нам, государство обязательно поможет, — сказал Кузьма.

Они посидели еще немного. Потом Кузьма поднялся. Щекотов проводил его до дверей.

— Захаживайте к нам, — сказал он на прощанье.

Высоко в небе свободно плыла бледная луна. От ее света крыши домов, и деревья, и дорога были белые, а черные тени лежали, как пролитый деготь. Далеко играла гармонь.

«Нет, Степан Парамонович, — думал Кузьма, шагая по дороге. — Щи жирные, баранина в жаровне, а сам не знаешь, с чего начинать, и заранее не веришь в свой колхоз. Тут что-то не так…»

С полей доносило прохладный запах отмирающей травы. Налетел ветер. Деревья закачались, и тени, как резиновые, то удлиняясь, то сокращаясь, заметались по дороге.

Кузьма прислушался. Где-то была вечеринка. Весь этот день он провел на ногах, прошел тридцать километров от райцентра, но усталости не чувствовал. «Сходить, что ли, познакомиться с молодежью? К тому же заодно уж поговорить с Никандром?»

Все три окна в доме Никандра были открыты настежь. От забора на землю ложились косые темные полоски с белыми частыми просветами. Веселая кадриль была в разгаре. Слышалось дробное пристукивание каблуков, переборы гармони. И вдруг стало тихо. Кузьма услышал за спиной легкие быстрые шаги. Он обернулся и увидел Марию.

Поравнявшись с Кузьмой, она взглянула на него, улыбнулась запросто, как знакомому, и, перейдя дорогу, скрылась в густой тени высокой ели. Потом снова появилась на лунной площадке.

И опять грянула гармонь.

13

Никандр сидел, подобрав левую ногу под лавку, а правую выставив, словно напоказ, — он отбивал ею такт музыки. Николай Субботкин крутил Полинку, встряхивал головой, закрывал глаза и пускал лихую дробь ногами так, что у него тряслись щеки. Лицо у Полинки было такое, как будто ее постигло ужасное несчастье. Конечно, никакого несчастья с ней не случилось, просто она считала, что такое выражение лица больше всего подходит к танцам.

Настя отчаянно вертела Груню. Вот уж кому, действительно, доставалось, так это Груне. Она задыхалась, ей было жарко, стены и окна мелькали перед ее глазами, как будто она кружилась на карусели.

Когда вошел Кузьма, Никандр, круто изогнув шею, выговаривал на гармони «молдаванеску». Половицы стонали, лампа на столе прыгала.

— Вот это веселье! — сказал Кузьма, подходя к Дуняше. — А вы почему не танцуете?

Дуняша вспыхнула. За последние два года она не помнила, чтобы с ней заговаривал парень. На посиделках ее старались не замечать, она привыкла к тому, что ее не приглашали на танцы, не провожали до дому, не стояли у ее калитки, не поджидали в лунную ночь у высокой березы. Она была некрасива и часто, придя с гулянья домой, плакала по ночам. До войны был у нее ухажёр, громадный, как дуб, молчаливый тракторист. Он бы, наверное, женился на ней, но его убили под Сталинградом. Она любила рассказывать про него девчатам, и подруги снисходительно верили ей. Взглянув на Кузьму, Дуняша негромко ответила:

— А с кем танцовать?

— А со мной?

— Давайте, — растерянно произнесла она, и они вошли в круг.

Никандр играл самозабвенно. В трудных переборах он вытягивал шею, жмурился, сгибался, как будто его корежило. Девчата чихали от пыли. Дуняша танцовала, опустив голову, чувствуя, что она танцует неуклюже, не так, как другие, и от этого боялась посмотреть в глаза Кузьме. А он, ничего не замечая, все быстрей кружил ее, вел за руку, притоптывал ногами, встряхивая головой.

Никандр сжал гармонь. Все, тяжело дыша, стали расходиться по лавкам. Кузьма проводил за руку Дуняшу.

— Благодарю вас, — улыбнулся он.

— Ой, что вы… — прошептала она и, сев на лавку, потеснилась, думая, что Кузьма сядет рядом, но он отошел к Никандру и стал о чем-то с ним говорить.