Изменить стиль страницы

— Может, вполне может, коли того захочет Бог, — серьезно кивнул головой отец Жозеф. — На свете нет ничего, что не могло бы случиться. И такая возможность наполняет нас благочестивым страхом Божиим и покорностью его воле. Однако в каждодневной своей жизни мы ограничиваемся только этим страхом Божиим и покорностью его воле, действуем же так, словно бы упомянутой возможности не существовало. Ты прав, говоря, что в ближайшие часы может случиться все. Но, Пьер, сын мой, ты уже ничего не сумеешь предпринять. Ах, если б ты подоспел ко мне со своими фантастическими идеями недели две тому назад — я бы, возможно, почувствовал бы некоторое беспокойство и, вероятно, побудил бы кого-нибудь из могущественных врагов Вальдштейна тщательно прочесать окрестности Регенсбурга, все замки, пустующие строения, охотничьи домики и мало ли что еще, — а не засел ли там в последнее время некто странный и подозрительный, принимающий многочисленных тайных посетителей, с которыми он совещается о чем-то при закрытых окнах и рассылает куда-то гонцов с неизвестными поручениями, одним словом, ведет себя так осторожно и загадочно, что не может не возбудить любопытства и внимания. Прекрасно зная, что такой осмотр и слежка будут безрезультатными, я все же счел бы своим долгом их предпринять, идя навстречу твоим настояниям, ибо в большой игре, что тут ведется, следует предвидеть любую возможность и ничего нельзя упускать. Но теперь уже поздно, дело кончено, игра доиграна, завершена. Ни на какие поиски и расследования времени не осталось. К счастью, и у Вальдштейна не осталось времени для попытки силовых действий.

— Как раз напротив: его время наступило, и мне остается только протянуть руку и сорвать плоды моей хитрости, — возразил Петр.

Отец Жозеф помолчал, насупив брови. Но, отлично научившись искусству самообладания, он вскоре заговорил тоном безгранично ласковым и мягко-терпеливым:

— Благословляю тебя, сын мой, за твой пыл. Правда, я не согласен с твоим убеждением, но ценю его искренность. Так же благословляю твое рвение, с каким ты взялся исполнить задание, доверенное тебе Святым отцом, ибо я тоже считаю Вальдштейна злокозненным и опасным хищником, которого Бог воздвиг из бездны, дабы покарать нас за грехи. Но если ты повиновался папе, когда он велел тебе идти, — повинуйся же ему и теперь, когда он требует, чтобы ты вернулся.

— Я так и сделаю, — сказал Петр. — Но не покину этого города, пока император не огласит своего решения об отстранении Вальдштейна.

— Что произойдет, как я сказал, завтра за час до полудня.

— Да, завтра в одиннадцать, — повторил Петр.

Отец Жозеф одобрительно кивнул:

— Право, я рад, что мне удалось убедить тебя в беспредметности твоих опасений, и ты согласился, что отставке Вальдштейна уже ничто не воспрепятствует.

— О нет, отче, вы меня не убедили, и я ни с чем не согласился, — возразил Петр. — Разум говорит мне, что вы, возможно, правы, а я жестоко ошибаюсь, но все во мне восстает против этого, все кричит: нет, я не ошибаюсь!

— Я-то считал, что ты прежде всего сообразуешься с доводами разума, — заметил патер.

— Но в данном случае мой разум сам побуждает меня пренебречь собственной рассудительностью. И все же беседа, которой вы меня удостоили, отче, вывела меня из заблуждения, на коем я настаивал, — то есть прежде всего на том, что подлинный Вальдштейн скрывается где-нибудь поблизости от своих войск. Ваше насмешливое описание подозрительного лица, сидящего за задернутыми шторами в заброшенном доме и привлекающего внимание таинственными связями, открыло мне глаза на наивность моего предположения, и я во внезапном озарении понял, где надо искать Вальдштейна; вместе с тем возродилась и моя надежда найти способ расстроить его планы.

— Я недоволен, слыша это, и встревожен, потому что не понимаю тебя, сын мой.

— Надеюсь, мне представится случай известить вас, в какой мере моя интуиция себя оправдает, — сказал Петр. — Теперь же прошу вас только разрешить мне оставить моего коня в монастырской конюшне.

Затем Петр простился с досточтимым патером, а проходя по безлюдному монастырскому коридору, окутанному полумраком, взвел курки обоих своих пистолетов и решительным шагом вышел в пестрый хаос кривых улочек перенаселенного города.

ДВЕРНОЙ МОЛОТОК, ОБЕРНУТЫЙ ТРЯПИЦЕЙ

Спускались сумерки, и Петр спешил туда, куда указывали ему люди на его расспросы о жилище ученого астронома Кеплера. От монастыря святого Эмерама идти ему пришлось через центр богатого квартала знати до ратуши, затем еще немного в сторону Дуная.

Дом астронома, узенький, видимо недавно побеленный, скромно притулился в ряду столь же тесных домов, архитектор которых явно руководился одной основной идеей — сэкономить место. Петра охватил трепет, когда он увидел, что мостовая перед домом ученого — так же как и та, что лежала перед дворцом Фуггеров в Меммингене, — устлана толстым слоем соломы. Бронзовый дверной молоток был обернут тряпицей, такой же белоснежной, как и побелка фасада.

Все это можно было вполне объяснить тем, что старый исследователь звезд был, как сказал отец Жозеф, недужен, и даже более того, ибо в те времена было в обычае устилать соломой улицы, только когда владелец дома находился при смерти. Однако если предположения Петра были хоть приблизительно верны, то причиной обеих этих мер предосторожности был не владелец дома, а некто совсем иной — человек, тайно поселившийся у Кеплера, властный и требовательный, не терпящий шума. Петр подошел к двери и забарабанил в нее железным своим кулаком.

Тотчас открылось зарешеченное окошко в нижнем этаже, и в него выглянуло испуганное лицо старика с седой бородой; воротник его черного бархатного плаща был поднят так высоко, что закрывал до половины худые щеки, что делало их еще более худыми. Голову старика покрывала круглая черная шапочка, точно такая же, какую нашивал в своей мастерской чернокнижника пан Янек Кукань из Кукани, отец Петра.

— Что вам угодно? — шепотом осведомился старец. — Зачем стучите в дверь, как сумасшедший?

— Мне угодно гороскоп, — ответил Петр.

— Ради этого не было надобности поднимать весь дом! У меня наверху тяжело больной квартирант, который нуждается в покое. А гороскопы дороги. Деньги у вас есть?

— Не было бы у меня денег, вряд ли я осмелился бы потревожить лучшего в Германии астролога!

К его удивлению, сухое, сморщенное старческое лицо оживилось юношеским румянцем чистой радости.

— Благодарю за любезную похвалу, — зашамкал он запавшими губами; из всех зубов у него осталось только по два клыка в обеих челюстях, отчего его жалкая улыбка вызывала совершенно ложное впечатление вурдалачьей свирепости. — Ибо должен с известной долей горечи признаться, что я не избалован ни похвалой, ни славой, ни вещественными знаками приязни сильных мира сего: они предпочитают болтовню подобострастных пустозвонов и шарлатанов моим научно обоснованном прогнозам на будущее, составляя которые я придерживаюсь правды и только правды, невзирая на то, приятна она кому-либо или нет.

— Это меня устраивает, — сказал Петр. — Но меня не устраивает, что вы держите меня за порогом, как нищего.

— Сейчас, сейчас мы это исправим, — заторопился ученый. — Только, Богом прошу, ведите себя тихо и не кричите — ведь правду, которую вы желаете узнать, можно исследовать и в тишине.

Сгорбленный, съежившийся под бременем лет, но все же проворный, астролог поспешно отступил от окошка, чтобы отпереть дверь. Петр вошел в маленькую комнату, откуда на деревянную галерею второго этажа вела крутая лесенка с конусообразными балясинами, и, со вздохом облегчения опустившись на стул с кожаным сиденьем, протянул свои длинные ноги в запыленных ботфортах под квадратный дубовый стол, на котором стояла старая астролябия, пострадавшая от времени и частого пользования.

— Смею ли спросить, с кем имею честь? — спросил Кеплер, устремляя на Петра внимательный взор; молодая живость и проницательность его глаз, подчеркнутые чистотой белка, составляли контраст пергаментной сухости лица. Мелкими шаркающими шажками он приблизился к Петру, слегка склоняя голову то к правому, то к левому плечу, будто собирался писать с него портрет.