— Как же она поплатилась? — спросила Либуша, опять уже в человеческом обличье.
— Ее колесовали.
— Если тебя раздражает мое жалкое колдовство, то меня бесит вечная твоя добродетельность, — заявила Либуша. — Благородно, конечно, что ты жалеешь ту даму, но у нее-то уже все позади, а тебя это еще только ждет. И чего я, дура, забочусь о тебе? С какой стати думаю о тебе? Зачем торчала на подоконнике и ждала, когда ты очнешься, чтобы утешить тебя и сказать, что ты не одинок? Какое мне до тебя дело? Кто когда думал обо мне, когда мне бывало плохо? Да ни одна собака! Пока я не знала, что есть на свете ты, — жила себе спокойно, всем довольная, думала только о себе да о своем счете в банке золотой Праги. Сказывала мне матушка, еще когда я маленькая была, что ни один мужчина не стоит того, чтобы ради него хоть пальцем шевельнуть. А разве ты не просто обыкновенный мужчина? Конечно. Но зачем ты такой стройный, и сильный, и прекрасный? Зачем шлепнул меня по заду так мило и приятно, что я до сих пор это чувствую? Зачем не было мне суждено обокрасть тебя, как оно и подобает солдатской жене и колдунье, которую ты презираешь, да улепетнуть, чтоб никогда больше не встречаться с тобой?
— Ничего я тебе на это не отвечу, но ты ошибаешься, думая, что я тебя презираю. Ты посетила меня в заточенье и хотя сделала это не совсем обычным способом, тем не менее это был акт человечности, который в значительной мере примиряет меня с людским родом; ведь человек — столь страшное создание, что даже птица альбатрос в ужасе спасается бегством, едва его завидев, — ты же близка и мила моему сердцу, как родная сестра.
— Всего лишь сестра? — усмехнулась Либуша. — Разрази меня гром, Петр, если я думаю о тебе как о брате.
— Да и я вчера вечером, когда ты определила мое состояние солдафонским выражением «marschbereit», был далек от того, чтобы питать к тебе исключительно братские чувства, — но тут, увы, меня свалило твое снотворное. Сейчас, когда ноги мои в колодках, дело обстоит несколько иначе, ибо нет у меня настроения думать о любовных утехах. Из чего следует, что телесная любовь в конечном итоге — всего лишь некое украшение, некий довесок к делам, куда более важным в жизни.
— Возможно, у мужчин это так, — заметила Либуша, — зато у женщин — как раз наоборот.
Тут она тихонько всхлипнула и затем застенчиво, словно делала это впервые в жизни, поцеловала Петра в губы. В ту же минуту за дверью послышались приближающиеся шаги, и Либуша, мгновенно обернувшись кошкой, вспрыгнула на окошко и исчезла, оставив на лице Петра следы своих слез.
ВЕСЕЛАЯ КАЗНЬ
Название chorea ballismus, или пляска святого Витта, пришло к нам из средневековья, когда наблюдались приступы плясовых движений, распространявшиеся с заразительностью эпидемий.
В другом подобающем месте мы уже упоминали, что Кемптен в ту пору был — и еще долго после оставался — двойным городом: имперский Старый Кемптен, исповедовавший протестантство, и католический Новый Кемптен, отделенный от Старого зубчатой стеной. Имперский Кемптен управлялся городским советом, католический подлежал юрисдикции князя-настоятеля бенедиктинского монастыря святого Гавла — мужа строгого, известного под прозвищем Малифлюус.
Понятно — ибо это вполне отвечает человеческой натуре, которая, как известно, всегда тяготела к раздорам, — что между советом имперского Кемптена и князем-настоятелем вечно происходили ссоры, свары, трения и несогласия, приводившие к тому, что обе стороны намеренно делали все назло друг другу, вследствие чего жители обоих городов, а также деревень, подданных Старому или Новому Кемптену, сильно страдали от постоянной напряженности. Поэтому, когда городской совет Старого города, с целью положить конец учащающимся зверствам, объявил, в непривычном и редкостном согласии с князем-настоятелем Малифлюусом, военное положение, распространив его на весь округ независимо от принадлежности к той или иной части Кемптена, распоряжение это было встречено всеобщим ликованием. Мнение толпы всегда склонно преувеличивать и доброе, и злое, частную удачу считать окончательной, а частную неудачу — тотальной катастрофой; поэтому теперь, когда главы Старого и Нового города энергично протянули друг другу руки, всякий готов был поверить, что теперь-то уж в округе навсегда воцарится мир, все грабители, бандиты и мародеры, бледнея от страха, будут обходить кемптенские владения на почтительном расстоянии, так что дочери этого плодородного сельского края снова смогут без опаски выгонять на пастбище свиней и рогатый скот, влюбленные парочки будут, как встарь, искать укрытия в шепчущей сени рощ и садов, а добрые торговцы смогут беззаботно и радостно возвращаться с ярмарок, унося домой покупки и выручку. Ну-с, когда вслед за этой новостью последовала еще более приятная, а именно, что в Старом городе схвачен убийца мельника Штера и завтра, на страх всем злодеям, будет казнен с неслыханной жестокостью, — то это было встречено не просто с радостью, а с восторгом и взрывом всеобщей любви к отцам обоих городов, совместный гениальный шахматный ход которых оказался таким удачным; а то, как синхронно они ударили кулаком по столу, произвело на редкость впечатляющий гром.
Теперь не удивительно, что стар и млад, богатый и бедный, женщины и мужчины, взрослые и дети — словом, все желали присутствовать при ужасном конце злодея; и вот с утра раннего в Старый город потянулись жители близлежащих деревень — из Зульцберга и Дураха, Пробстрида и Лаубена, из Хассберга, рассевшегося на холме среди виноградников, и из Вильдпольдсрида — пешком, верхом, на телегах, украшенных лентами веселых цветов и влекомых волами, увенчанными лентами же, как бывает в праздник спожинок. Шли мужчины, еще не совсем очухавшиеся, ибо они спали до самой последней минуты, когда осознали, что пора идти; шли женщины в воскресных нарядах, в пестрых жакетках солдатского фасона, модного в ту пору среди сельчан, в платочках, расшитых огненными цветами, но с молитвенниками в руках, потому что — а вдруг перед казнью будет что-нибудь божественное?
Все были веселы и взвинчены предвкушением интересного зрелища. Чувство собственной безупречности, невинности, чистой совести, непричастности ко всему дурному и злому вместе с сознанием, что право и справедливость полностью и безоговорочно на их стороне, согревали, как молодое вино. Предстоящая казнь приобрела значение победы добра над злом, одоления дьявола на глазах у ликующих ангельских сонмов. Веселились, сказали мы, все; только семья обесчещенной и убитой пастушки, родом из скромной, но чистой деревеньки Хюб, а также многочисленные родственники убитого Штера из Вайтнау облеклись в траур и по дороге громко причитали и молили всемогущего Господа покарать убийцу, после того как он испустит свою черную душу, еще и вечными муками в геенне огненной: на голову злополучного Петра свалили оба кровавых злодеяния. Забыли только о пяти мертвых мародерах — они ведь были нездешние.
Со дня объявления военного положения на площади перед ратушей Старого города высился новый, основательно сработанный, окрашенный черным помост с виселицей, плахой и колом, на котором горизонтально укрепили тележное колесо; на нем-то и предстояло погибнуть Петру. По неписаному и негласному, однако принятому всеми соглашению экзекуция должна была свершиться под радостное одобрение присутствующих; следовательно, не так уж противоречило рассудку и хорошему вкусу то обстоятельство, что на крытой веранде трактира «У ратуши», на месте, весьма удобном для созерцания казни, ибо веранда сия находилась ближе всего к черному помосту, расположилась городская капелла под названием «Девятихвостая плетка», поскольку состояла она из девяти отлично зарекомендовавших себя любителей, сплошь уважаемых членов ремесленных цехов, умеющих играть громко, хлестко и задорно. Эта капелла теперь и наяривала, в знак привета толпам, валившим на площадь, озорные, развеселые, подмывающие песенки и делала это до тех пор, пока музыку не остановил глава города, бургомистр Рерих, серьезный мужчина преклонных лет, являвший миру физиономию, всегда на диво озабоченную — настолько озабоченную, что она напоминала грустную морду сенбернара. Сей-то озабоченный господин — чьей озабоченности мы не удивимся, приняв в соображение, что на шее у него был целый город со столь неприятным соседством, как монастырский Новый город с его князем-настоятелем Малифлюусом, — послал к музыкантам хромого служителя со строгим наказом прекратить к лешему эту неприличную и неуместную трактирную шарманку; музыканты послушно, как один человек, тотчас положили свои инструменты и схватили пивные кружки.