Изменить стиль страницы

— Сходил, матушка, ко всем один сходил…

…Наезженная зимняя дорога гладка, как стол. Одна лошадка, запряженная в поставленный на полозья кузов той же тележки, резво бежит, пофыркивая, бросает в передок комья снега подкованными по-зимнему копытами. Легко обгоняет вереницы дровней, груженных деревенской снедью, которую везут по первопутку из усадеб помещикам, перебравшимся в города. Идут обозы с хлебом, сеном, дровами и прочим, что предназначено на продажу теми же барами, чтобы добыть деньги на игру в карты, на наряды женам и дочкам. Шагают рядом возчики в армяках и тулупах, провожают глазами убегающую вперед крытую кожей кибитку.

Первую половину пути, до того, как пристали у Лукича, где обогрелись и накормили коня, Михайло сидел по-кучерски впереди. Но верстах в тридцати от Тулы пересел к дяде и попросил:

— Напиши, сделай милость, господину майору, что ежели попрошусь на завод, чтобы испробовал. Коли сам дозволишь из Козловки отъехать.

— Наперед дозволяю, что выберешь, раз четвертый десяток идет. А как дед на то взглянет да отец твой?

— Отпустят, ежели хоть в письме слово замолвишь.

— А кто ж письмо прочитает?

— То и я сумею, коль разбористо напишешь. Обучился у псаломщика нашего нового чтению… Я из Козловки все одно уйду.

— По Степаниде тоскуешь?

— И по ней. — Михайло отстегнул фартук, высунулся из кибитки, глянул по сторонам, снова опустился рядом с дядей и спросил: — Никому не откроешь? Побожись, дядя Саня.

— Кому мне открывать? Ну, вот те крест, — сказал Иванов, а у самого будто страхом захолонуло сердце.

— Ведь Кочета я уходил, — негромко сказал Михайло и уставился вперед на круп коня, потом перевел взгляд вбок, на дорогу.

— Один? — спросил, помолчав, Иванов. — Как же его осилил?

— Хитростью взял. В зенки нюхательного табаку бросил, а потом топором по башке.

— Так ведь ты ж говорил, он за лекарем барину поехал.

— Уехал, да не доехал. Слушай, как было. Загубил он себя, раз ночью поехал, чтобы в деревне никто не знал. Ты повара Илью помнишь?

— Как же. Еще в Лебедяни видались. А ноне сказали, что помер.

— Так Кочет сначала к его жене хаживал, а потом дочку, как подросла, испортил. Вот его Илья и возлюбил. В тот вечер иду я по деревне поздно, домой возвращаюсь, а навстречу Илья от барского дома, сильно выпивши, и все мне про Кочета пересказал, под барской дверью подслушанное, что сбирается за лекарем гнать в Тулу. А Илья-то говорит, не сбежать ли норовит, раз барин плох, и не в Тулу ударится, а в другую сторону — может, на Скопин, а верней, что на Лебедянь, куда много разного народу на Покровскую ярмарку как раз ехало… Вот мы разошлись с Ильей Егорычем, а я и думаю: «Надо бы мне его перехватить да порешить изловчиться…» Рассказать нельзя, как я его ненавидел. Ведь и Степанидиной матке, брата своего жене, проходу, кобель, не давал, сестре Катерине всю жизнь сбил, Дашу твою в гроб вогнал, да мало ли за ним было?! Ну, как Илья своей дверью стукнул, я — к нашей избе, а сам смекаю, что взять надо и как тише. На счастье, дяди Сереги кафтан в сенях висел, а в кармане — тавлинка; я ее прибрал, веревку во дворе отвязал длиной в сажень да топор в клети прихватил. Про табак я слыхал, будто цыгане так одного своего же парня за обман табора сначала ослепили, а потом порешили… И ударился я задами по нашему селу до самого Мельгунова. Туда он всяко поедет, будто на Богородицкую дорогу. А дальше? Ежели вправду на Тулу, то, нечего делать, уйдет. Негде мне его укараулить, место вовсе чистое, полевое. А ежели на Лебедянь, то через Шевырево ехать надо, и так пробраться он постарается, чтоб не заметили. Верно, вдоль Дона проселком подастся, а у Людонихи, хоть и крюку даст, через мосток переедет — да на Лебедянь… Оно бы мне боле всего на руку, раз там над Доном лесок, помнишь, может? Вот в него я и прибёг. Так бежал, аж весь мокрый под армяком. Затаился и жду на опушке. Место глухое, тихое, слышно далече. Никак часа два аль три там просидел, задрог весь. Но вот далече копыта бьют, едет парой кто-то, и бричка побрякивает. Здесь по большаку, в Шевырево не въезжая, ему на мой проселок надобно своротить… Ага, слышу, ко мне пошел, знать, верно я мысли его угадал… Ближе да ближе трусит, я с опушки в лесок под дерева схоронился. Темень осенняя — глаз коли, а вдруг другой кто-то? Безвинного человека загубишь аль тот меня?.. Тут, слышу, коней костит, как у нас на селе, окромя его, никто не ругивался… Шагом уже едет, верно, чтобы глаз ветками не выхлестнуло. Ну, я решил, как поравняется, то выскочу да в морду ему табаку брошу — авось сколько-то в глаза попадет. А в левой топор держу… Так все и сделал. Как от веток нагнулся, то всю горсть ему в рыло метнул. Ох, и взвился же да кнутом в мою сторону, но тут я, топор в правую перехвативши, по башке его обухом. Он с брички кувырк да вожжи, на счастье, не отпустил, так что кони встали… Я дух перевесть боюсь, подвоха жду, отступивши, прислушиваюсь. Рассмотрел — лежит врастяг и не шевелится. Тут еще для верности по башке его…

— Куда ж ты его девал?.. И как с конями да с бричкой разделался? — спросил Иванов, дрожа от волнения.

— С ним-то просто сумел. Еще пока на опушке сидел, камень пуда на два, вроде бруса, под самые ноги попал, который тут ему поперек брюха подвязал да в Дон стащил. А дело ведь двадцатого сентября было, уже дожди пошли, вода высокая, холоднющая. Скинул одежу, затащил его, где мне по грудки, да и пустил… С брички около самой воды колеса снял — окованные, втулки железные — да туда же их катком по дну, подальше. И бричку на себе за оглобли как мог дальше заволок и камней на сиденье натаскал. Продрог — страсть. Едва согрелся, прыгавши уж в одеже…

— А с конями? Неужто их тоже порешил?..

— Кабы мог без следов утопить, то, может, и порешил бы, хоть жалко тварь неповинную. Так ведь всплывут, на них камней не навяжешь. Пока от Козловки бёг да в лесу сидел, и то обмозговал. Того дня кто-то обмолвился, будто прошел через Мельгуново на Лебедянь табор цыганский, видно на ярмарку, которая до третьего октября торгует. Вот и надумал прогнать к тому табору да пустить. Какие цыгане присталого коня не присвоят? Однако, чтоб их догнать, надобно было на большую дорогу возвернуться, насквозь Мельгуново и Шевырево проехать да табор за ними в поле сыскать. Ну что ж — пан аль пропал. В каторгу засудят, морду заклеймят и кнутом исполосуют, так зато ведь злодея порешил… И пронес господь! До большой дороги гнал, а по деревням почти что шагом проехал, будто не спеша. И час самый глухой выдался, за полночь. Собаки побрехали, и все. А версты за три за Шевыревом табор увидел — костры догорают и телеги стоят. Слез с коня, перекрестил их, сердечных, да и огрел Кочетовым кнутом что было силы. К табору и поскакали. Они туда, а я обратно, в Козловку… Вышло, как рассчитывал: пропали кони, будто век их не бывало. Сказывают, цыгане даже масть перекрасить могут.

— А как же в Петербурге, помнится, рассказывал, что около Мценска коней тех нашли и барину полиция представила?

— Как Иван Евплыч розыск на Кочета объявил, что его обобрал, да приметы перечислил, то месяца через два пригнала полиция двух кляч, будто под Мценском отысканных. Рост и масть подходящие, а по зубам лет на десять старе и прямо с живодерни — одна кожа на костях. Так разве с полицией поспоришь? Покричал было барин, исправник на него вдвое, да сказывали, грозился, коли за привод не заплатит, в суд подаст. Ну, Евплыч и сдался, а кляч татарину продал. Сказывали, пять рублей выручил.

— А ты к утру домой добежал?

— И как мальчишкой был, таково бегать не случалось. Надо было к свету домой быть, а конец, сам знаешь, не малый. Хорошо, все тропки исхожены. На большак не возвернулся, а перебежал от табора полями опять к Дону, почти против места, где Кочета и бричку на дно спустил, да вдоль берега и почесал как мог быстрей. У Шевырева через мост, как заяц, махнул — и опять по берегу до самой Козловки. Чуть светать стало, а уж с задов на двор в конскую выгородку, благо они еще на выгоне ночевали, да на солому и прилег. Одна бабушка, поди, и заметила, что меня в ночь не бывало. Да я тогда, грешен, у солдатки загуливал…