Изменить стиль страницы

— Ты истинно, яко зверь лютый, зубами в подушку вцепился и так ее прокусил, аж перо изо рту торчало, — заметил дьякон.

— Вцепишься от такой боли… Ну, выправил он ее как надо, лубки у него с собой, бинты. Уложил, увязал. «Лежи месяц и благодари бога», — сказал. «За что же, — говорю, — когда боль адская?» — «А за то, — отвечает, — первое, что грудь целу сохранил, а второе, что концы костей переломленных наружу не вышли, отчего приключается заражение раны. И, наконец, что месяца через два опять на коня сядешь, раз жилы целы, которые движением стопы управляют…» — «Ну, тогда, — я говорю, — ее, растакую-этакую, все равно объезжу». — «Нет, — говорит, — никто уже не объездит, раз ротмистр Мухин ей своей рукой пистолет в ухо сунул, и все-с…»

— А сейчас болит ли? — спросил Иванов.

— Ежели не двигать, то нисколько. Но зад ужас как отлежал, мяса на нем, видать, мало осталось. Приходится на бок поворачиваться, а Филофею, у него рука самая легкая, ногу ломаную осторожненько передвигать. Тогда покрёхаешь… Да что теперь! Ночи сплю напролет, а с нонешнего дня благодаря тебе и аппетит обрел. Ногу-то хирург истинно хорошо сложил — пальцами двигаю и синь прошла. Ну, dixi!..[14] Рассказывай теперь подробнее про патронов, кои рекомендации писали, про губернатора и гражданскую палату. А есть ли бумаги с собой?

— Как же! Копию с печатями отцу отдал, а подлинник и вторую копию в сем вьюке вожу, — указал Иванов на свой багаж.

— Так доставай да читай вслух.

— Но то пока только купчая на меня, а воли еще не дано…

— Шаг важнейший сделан, второй, как сможешь, не замедлится. А, признаюсь, когда начинал ты сей искус, мы с Елизаровым на него взирали лишь как на отклонение мыслей от муки, претерпеваемой через эскадронного изверга… Как его?..

— Барона Вейсмана, — подсказал Иванов.

— Вот-вот. И не чаяли, что про завершение услышим.

— Семен Елизарыч и не услышал… Но совершить сейчас смог только благодаря роты нашей высокому жалованью.

— Нет, брат, благодаря доброй воле да упорству. Видно, и супруга твоя того же поля ягода, раз не перечила.

— От нее за то одну похвалу имел, — ответил Иванов.

— Благословенна жена сия, — закрестился за самоваром Филофей.

— Истину глаголешь, — согласился майор. — Ну, читай же.

Когда унтер окончил чтение вплоть до подписи последнего свидетеля, майор со странно заблестевшим взором воскликнул:

О боги! О судьба! О счастие! О сладость!
Народ, пляши и пой! Дели со мною радость!..

Это Филофей меня своим Дмитриевым так напичкал, что всюду его леплю. Но и в самом деле, ежели б мог, откинул бы на радостях некий галопа д. Молодец ты, Александр Иваныч! Давай, Филофей, бутылку заветную. Недаром ее берегли. Привез мне ротмистр Мухин к шестидесятилетию дюжину Клико настоящего из Харькова. Вот уж подлинно лучшее вино на свете! Правду Батюшков написал:

Налейте мне еще шампанского стакан,
Я сердцем славянин, желудком — галломан!..

Только две бутылки осталось. Одну сейчас разопьем, а другую… И надо сулею наливки пожертвовать моим усачам и Михайлу.

— Он-то и не пьет вовсе.

— Пущай хоть пригубит, а они попразднуют. И вели, Филофеюшка, самовар подогреть. Рассказывай, какова служба во дворце? По-французски еще не обучился от царедворцев, как мы, бывало, в Париже: «Божур, же ву при, же ву зем, вив Анри Катр…»

Однако рассказы унтера скоро прервались. Утомление дорогой, жаркая баня и обильная трапеза, запитая шампанским, потянули ко сну. Видя это, хозяин, также выпивший три бокала, отложил продолжение беседы, а отец Филофей с одного бокала прикорнул к изголовью майора, так что Иванов почти донес его до кровати в соседней комнате, где, стянув сапожки и подрясник, укутал, как дитя, одеялом, после чего рядом обрел вторую, приготовленную для себя постель.

На другое утро в окна глянуло солнце, и после чаю за дьяконом забежали трое ребят, с которыми он отправился куда-то, а друзья возобновили разговор с прерванной вчера темы.

Иванов рассказал, как во дворце узнал полковника Пашкова и что услышал от его лакея и кучера.

— Подробней мне изъясни, сколь блюдет волю покойной насчет крепостных, — попросил Красовский.

И пошел рассказ о том, что узнал от старого фельдшера, как Пашков выполняет заветы Дарьи Михайловны, какова новая его супруга, как везли до Москвы и отправили оттуда с приказчиком.

— Ну, слава богу, — сказал Красовский. — А то, про камергерство прочитав, я опять Дмитриева вспомнил, у которого лисица в басне про дворцовую службу рассказывает, что в ней: «Где такнуть, где польстить, пред сильным унижаться…» А если так, то пускай любой мундир взденет. Разговор сей к письму его меня приводит, на кое еще не отписал из-за лежки вынужденной. Теперь стану от души благодарить за приглашение, но приму ли — бог весть. Как нога служить будет, несмотря на пророчество лекарское? В бричке табуны не объедешь.

— А заводы оставить жалеешь?

— Жалею. Ведь их начальник полковник Чертков больше в Харькове живет, жиром заплыл и все мне доверил, помощнику своему. — Красовский указал на письменный стол, на котором лежали конторские книги и бумаги. — Но, сказывают, в отставку сбирается, и тогда что? Цесаревича, которого, помнится, тебе поругивал, более нету, чтобы чины мне дальше лепить. Восемь лет майором служу, что, впрочем, немного для армейского штаб-офицера. При отставке, может, подполковника дадут, а начальником заводов не поставят — место полковничье.

— Так и ехал бы к Пашкову в Петербург. Там хотя не с конями, а с людьми, но дело как раз по тебе, — сказал Иванов. — Лучше, право, не сыскать, раз научился в бумагах разбираться.

Разговор прервал приход ротмистра Мухина и хирурга Гениха. Первый кратко доложил дела по заводам, второй, осмотрев ступню Красовского, обнадежил, что будет вполне владеть ею. Подали завтрак — закуски, ветчину, настойки. Унтера просили рассказать о Зимнем дворце, про выходы и церемонии. Вот уж неизменная тема расспросов у собеседников всех сословий и чинов!

Когда гости ушли, Красовский попросил написать под диктовку письмо Пашкову. Благодарил за приглашение, объяснял, почему не сразу отвечает и нерешительность о дальнейшем, ибо еще не знает, предстоит ли покинуть дело и места, которые полюбил. Закончив это письмо, Иванов принялся за свое Анне Яковлевне, которое запечатал в данный в суде конверт толстой бумаги вместе с копией купчей крепости.

Потом обедали. Филофей резал и нацеплял на вилку Красовского куски жаркого. Майор мог обойтись без этого, как вечером и давеча, но, когда дьякон вышел, шепнул Иванову:

— Не хочу огорчать, пусть еще покружится вокруг меня малость. Видишь, каков одуванчик стал, уже вчерашнее забыл…

Действительно, однокашник по семинарии крепкого, жилистого Красовского Филофей выглядел сущим стариком. Руки и ноги его были худы, только чрево выпячивало подрясник. Вокруг лысины вился белый пушок, и такие же были жидкие усы и бородка. Он был сравнительно бодр с утра, когда в хорошую погоду уходил гулять с соседскими ребятами, а в плохую рассаживал их у себя, и за стеной комнаты майора было слышно, как что-то рассказывает или читает вирши. Дьякон больше не спорил с Красовским о вере и обрядности, как бывало раньше, а после обеда дремал в кресле или искал терявшиеся очки, ключи или книжку, которую читал. Иногда в полусне запевал дребезжащим голоском что-нибудь церковное, вроде: «Да исправится молитва моя, яко кадило пред тобой…», или причитал жалобно: «Ох, Сашенька, чадо мое любезное…»

— О ком он? — удивился Иванов, услышав такое бормотание, донесшееся из соседней комнаты.

— О внуке, что в Лебедяни остался.

— А сын что?

— В секретари произведен, со всех, с кого может, мзду дерет, кому надобно, руки и зады лижет. Дом построил, деревню купил. Его-то Филофей проклял, а вот за внука страждет, что по той же дорожке пойдет.

вернуться

14

Я кончил!.. (лат.).