Изменить стиль страницы

Через несколько дней утром без труда нашел дом полковника и в его флигеле — обросшего седой щетиной тощего старика в ситцевом халате, игравшего в шашки с дворовым мальчиком. Через комнату был протянут шнур, и на нем сушились пучки трав и веточки с листьями. В углу, рядом с печкой, сложена небольшая плита. На столе среди бумаг — фарфоровые банки, ступка и пестик. Видимо, фельдшер был и аптекарем. Пояснив цель своего прихода, Иванов, памятуя совет кучера, пригласил Евсеича в трактир на Фурштадтскую. Подождал, пока тот побрился, надел сюртук, и пошли. За чаем с теплыми ватрушками гренадер упомянул, где видел Дарью Михайловну, как был ею обласкан, и в ответ услышал обстоятельный рассказ о долгой болезни в Италии, при которой то обнадеживала выздоровлением, то вновь начинала кашлять кровью.

Почувствовав доверие к толковому старику, Иванов, понизив голос, хотя в трактире было почти что пусто, спросил:

— А волю свою насчет облегчения крепостных людей господина полковника удалось ли барыне сколько-нибудь выполнить?

— Сие я сейчас изъясню, но всем нам то особенно горестно, что как раз от оной материи и началась ихняя болезнь, — ответил Евсеич. — Нонешние итоги ихней доброты, как я разумею, таковы: окромя тех трехсот душ в Калужской вотчине, которые в тысяча восемьсот двадцать седьмом году безвозмездно в свободные хлебопашцы переписаны, Павлу Алексеевичу еще столько же из разных деревень небольшими партиями за малые выкупы отпустить удалось…

— Да разве является барину трудность какая в том, чтобы людей своих на волю отпущать? — удивился Иванов.

— Порой истинная трудность, и немалая, — подтвердил старый фельдшер. — Я, как и вы, ранее полагал, знаючи, что любому своему человеку или отдельному семейству господин душевладелец может законным порядком вольность предоставить. Но коли до целого селения или иного знатного числа душ доходит, то иначе все оборачивается, оттого что вышние власти того не одобряют… — Теперь и Евсеич говорил вполголоса. — Так вот-с как оно было. Прибыли в том году господа отсюда в нашу Калужскую вотчину, кажись, в конце сентября, но не в дому барском засели, а туда-сюда вместе по деревням поездили, благо погоды стояли сухие. Да все без управителя, старым барином поставленного. Расспросили бурмистров, сходы выслушали, со стариками потолковали. А покончив разъезды, турнули управителя, прямо сказать, взашей. И справедливо: ба-альшой был плут и с людьми жесток — колодки никогда не пустовали, на палки перелески изводил. И тут же господа нам объявили, что половину вотчины на волю отпустят с землей и без выкупа — те селения, где крайнюю бедность наблюдали, а других, где получше жилось, с самой тяжкой барщины на милостивый оброк переводят… Вот как раз-то в сие время первая простуда барыне и приключилась — видно, где в разъездах продуло. Стали меня постоянно призывать, отчего все в подробности узнал, что дале и доложу. Но, понятно, также дохтора из губернии выписали, он микстуры и порошки прописал и мне, подлекарю, поручил за исполнением приглядывать. А вместе с тем дохтором вызвали Павел Алексеевич чиновника одного отставного, весьма сведущего, который за составление бумаг засел, необходимых для перемены нашего быта.

Однако без прогнанного управителя, который некоторые самонужные бумаги, уезжая, выкрал, проканителились больше месяца, да самого санного пути, когда тронулись в Калугу. А за тое время бывший управитель поспел к губернскому предводителю дворянства, а затем и к губернатору проникнуть и расписал, будто Павел Алексеевич не в своем уме и собирается всем подданным своим, коих в четырех губерниях числилось до шести тысяч душ, вольность предоставить, да что еще с чужой женой блудно проживает. Однако и того показалось кляузнику мало: отписал брату двоюродному барина, который свое имение прокутил и себя наследником полковника почитал. Сильнейше того взбаламутил, будто имение все по ветру пустит от вольнодумного помешательства ума. Подпустил еще, будто дружился с теми, кто в двадцать пятом году бунтовал, но начальством не замечен…

От сего так вышло, что, когда барин в казенную палату приехали, там бумаги принять отказались и передают приглашение пожаловать к губернатору. А тот уже его купно с предводителем ждет. И оба превосходительства в один голос давай вопрошать: верно ли, что всех своих крепостных людей на волю отпустить полагает? Тут полковник и взорвись, подобно гранате: «А с каких то пор дворяне российские в подобных делах должны кому-либо ответ давать? Укажите мне таков закон!..» Ну, накричались все трое вволю. Но начальники оба на то напирали, что в освобождении знатного числа крестьян есть соблазн для соседних владений, где мужики того же восхотят. Хорошо, что у губернатора с предводителем, как водится, вечные распри и губернатор сам военный и с гвардией в Париж ходил, так накричавшись, сказал, что просит полковника повременить, покуда сам в дело вникнет.

Павел Алексеевич обратно в гостиницу приехал, и тут ему коридорный доложил, что, мол, братец ваш двоюродный также в сей гостинице ставши и сейчас к губернатору призваны. Полковник от того в недоумении к Дарье Михайловне при мне пришли и рассказывают, что было. А тут чиновник, который бумаги у нас в деревне составлял, доложить явился насчет плутней управителя, о чем у писцов в казенной палате вызнал. Взъярился наш барин пуще прежнего, как узнал, зачем братец двоюродный пожаловал. На свое счастье, сей родич из гостиницы в тот же день съехал — прослышал, видно, от прислуги, чем наш-то ему грозил. Однако назавтра приглашает Павла Алексеевича губернский предводитель и вздумал дворянской опекой грозить и про Дарью Михайловну заикнулся. Павел Алексеевич сообразно ему отвечал, но, возвратившись оттоль, уговорил наконец ее под венец идти, чтобы все сплетни разом прикончить и на огорчение братцу-наследнику. Так надо же, чтобы в церкви она от легкого туалета и простудилась пуще… Жар, кашель, кровь впервые показалась — беда! Надо скорей в теплые края. Поехал Павел Алексеевич к губернатору, дал тому слово, что, окромя трехсот душ, что в готовых бумагах прописаны, не станет в ближние пять лет без выкупа более никого на волю отпущать, рассказал и про братние происки и про угрозу опеки. А про венчание ихнее губернатор и так уже знал. Да в пику предводителю и дал приказ палате немедля все бумаги принять и по ним отпуск на волю учинить. Тут же, по указке губернатора, нанял полковник отставного израненного капитана в управители, чтобы все по доверенности до победного исхода довел. А сами в Одессу, на корабль — и в Неаполь. И меня с собой взяли-с…

Старый фельдшер потрогал рукой остывший чайник. Иванов подозвал полового, приказал подать горячего и еще ватрушек, да посочнее. Николай Евсеич поблагодарил и продолжал:

— Этакая поспешность, надобно полагать, жизнь барыни весьма продлила. Одно время будто вовсе поправились, даже запели полным голосом. Но через год снова от легкой простуды кровохарканье пришло, и в апреле 1830 года отошли к праведникам… Вот-с… А возвратившись в отечество, Павел Алексеевич, по слову губернатору, отпущали из разных вотчин человек по двадцать — тридцать, деревеньками, за самый малый выкуп. Нонче же, как срок обещанию истек, снова уже готовят из Новгородской вотчины двести душ на волю безвозмездно. Словом, завещание супруги сполняют свято…

— Однако, сказывают, жениться собрался, — заметил Иванов.

— И то по ее воле.

— Неужто?

— Истинно-с. При болезни последней не раз повторили, чтобы взял за себя княжну Козловскую, которая за ней, будто сестра кровная, ходила. Как есть бесприданница, лет ноне за тридцать, родственница бедная нашего посланника в Турине, с которой в Италии сдружилась. Барин и то сколько лет откладывали. Тут любви плотской, верьте, нисколько нету, а одна душевность. И на случай, ежели сами раньше ее помрут, чтобы продолжала подданных облегчать, опять же по Дарьи Михайловны завещанию…

«Вот как все иначе оборачивается, когда поближе узнаешь, — думал Иванов, возвращаясь домой. — И надо всю историю Красовскому отписать… Вот четвертина крови цыганской в ней считалась, а есть ли среди господ чисто русских из знатнейших фамилий, которых во дворце видаю, чтобы такой любовью к бедным людям жили? И такое создание прекрасное чахотка сгубила! Поляков хоть от горестной судьбы сгас, а тут и любовь мужняя, и края теплые, и лекаря самолучшие… Надо в поминание Дарью Михайловну вписать… А любопытно бы знать, предвидела ли свою судьбу? Ведь на себя, поди, карты раскладывала и на ладошку глядела… Но удивительней всего, как на полковника губернатор с предводителем наседали, чтобы на волю целыми деревнями не выпускал. Крепко держатся господа, чтобы порядок свой не дать нарушать. Где же было молодым да доверчивым, как князь Александр Иванович с друзьями, этакую силу одолеть? Правду старый Никита говорил: не отдадут они свое царство…»