На суточных дежурствах Иванов уставал теперь не меньше, чем когда-то в конногвардейских дворцовых караулах. Гренадеры, отстояв свои часы, уходили в роту и могли прилечь, не раздеваясь, и даже поспать до побудки дневальным, а он обязан был каждые два часа обходить посты, так что на отдых в первой комнате канцелярии, служившей и дежурной, оставалось не больше часу, а к концу суток от походов из Шепелевского дома в дальние концы Зимнего едва заставлял себя бодро шагать.
Сменившись, шел домой и ложился спать, в первые недели надеясь, что, вставши, возьмется за давние кормилицы-щетки. Но будила его обычно Маша, которая ласково тормошила отца. Вот и надо было хоть немного поиграть с ней в ладушки, покачать на колене, связать из платка зайчика. Взятые в подвале две игрушки — франта, снимающего шляпу, и охотника — Иванов спрятал до времени, не давал в детские проворные ручки: пусть останутся целыми на память о дедушке, которого никогда не видела. Случалось, что перед сном все-таки брался за щетки, но при свече теперь видел все хуже, да и с женой надо было когда-нибудь поговорить: порассказать, что было в роте, и ее послушать.
Хотя и начал чувствовать, что стареет — одолевала одышка на лестнице с вязанкой дров, — но был счастлив как никогда. Подумать только — вышел в офицеры без всяких экзаменов да еще с жалованьем, какого в другой части не получишь. А служба хотя хлопотная, но самая подходящая, раз выше смены дежурных никем не командует, и начальника лучше Качмарева не сыщешь.
Пятилетие свадьбы, которое пришлось на воскресенье, праздновали только вкусным ужином. Пригласили всего двух ближайших Анютиных подружек-белошвеек и писаря Тёмкина. Когда после изобильного жаркого хозяйка поставила на стол подносы с пряниками, изюмом и винными ягодами, Федота попросили почитать стихи. Он сказал наизусть несколько басен Крылова и показал в лицах, как толстый Крылов, идучи к Жуковскому, кряхтя влезает зигзагом по лестнице. После этого прочел уже по тетрадке недавно напечатанную сказку про Конька-Горбунка. Слушатели смеялись до слез, но, когда закончил, одна из барышень сказала, что все ж таки стихи Пушкина лучше всех, и просила прочесть хоть небольшое его сочинение. Анна Яковлевна поднесла чтецу стаканчик наливки и послала Лизавету, также слушавшую чтение, ставить самовар. Тёмкин предложил свою излюбленную «Полтаву». Но ее уже слышали — допрос, казнь, сражение, — все такое страшное. Не выберет ли что другое? Тогда прочел «Песнь о вещем Олеге».
Стихи были первые нешуточные в этот вечер, и разговор пошел серьезный. Сначала Федот рассказал, что знал про Олега и Ольгу, что за «щит на вратах Цареграда» и что такое «тризна». Потом стали вспоминать, какие верные бывают предсказания.
— А помнишь, Анюта, как цыганка Кате беленькой иностранца нагадала за год, как пекарь Шольц присватался? — сказала одна из мастериц. — А ведь немцы чаще на своих барышнях женятся.
— Мне тоже ворожея сулила, что дом каменный наживу, — заметил Тёмкин. — А пока за душой только тетрадки со стихами, гребешок да щетка, которую Александр Иванович подарили.
— Твое время не ушло, — заверил Иванов. — Выйдешь в чиновники, женишься на богатой — вот и дом готовый.
— А тебе как верно, Сашенька, — напомнила Анна Яковлевна, — барыня в Лебедяни нагадала: все по ее слову сбывается.
Иванов рассказал, как в 1818 году едва не наложил на себя руки от жестокости эскадронного командира, как стараниями двух боевых товарищей был переведен в ремонтерскую команду, шедшую в Лебедянь, и там через унтера Красовского увидел одну барыню, у которой бабка была цыганка, и что предсказала ему по руке и на картах. Рассказал и то, как часто пенял ей, пока казалось, что зря сболтнула, будто «в сорочке родился», а потом вдруг попал в роту, через два года нашел Анюту, а нынче еще в «благородия» вышел.
Тут переглянулся с женой — дальше надо бы рассказать, что обещала Дарья Михайловна исполнение самого главного, о чем тогда даже не мечтал, но вскоре замыслил и к чему сейчас почти приблизился. Но об этом ведь никому не говорено. Смолчал и теперь.
Вскоре гости ушли. Анюта с Лизаветой стали мыть посуду. Иванов хотел было им помочь, но сказали, что справятся, и остался один за столом. Вот ведь дожил, что может посидеть при свече без дела, раз еще спать не хочется… Конечно, Пушкина стихи про Олега — не больше как сказка старинная, но ведь бывают же верные предсказания… По Дарьи Михайловны словам все пока исполняется. Только бы еще своих выкупить. А последнее предсказала о пламени и дыме. Что оно значит? Как Красовский тогда шутил, геенну огненную, в которой за грехи гореть будем?.. Да что про то думать! Выполнить бы заветное, а там поглядим…
Перед рождеством выплатили жалованье за последнюю треть 1834 года, и унтер понес Жандру сто пятьдесят рублей. Шел и думал: значит, теперь в казне три тысячи триста пятьдесят рублей, — сумма знатная, и, видать, она пойдет прирастать куда быстрей. Пожалуй, можно бы уже начать прицениваться к покупке, кабы додуматься, как лучше: самолично, взявши отпуск, съездить в Козловку а ль сначала отписать? И кому писать-то? Самому ли Ивану Евплычу или отцу с братьями, чтоб верней все расчесть. Так письмо-то получивши, кого-то грамотного читать позовут, отчего сряду же барину станет известно…
Сдавши деньги Жандру, пересказал, что думал, и услышал:
— И мы про то же судили, да вспомнили, что у покойного Грибоедова в твоих краях друг закадычный живет, у которого «Горе» свое дописывал. — Жандр открыл записную тетрадь.
— Как же, — подтвердил Иванов, — они и мне про то изволили поминать, спрашивали, близко ли нашего села вотчина генерала Измайлова, которого за сущего кровопийцу в округе почитали…
— Нашел, — прервал его Жандр. — С тех пор у меня и значится, как писать отставному полковнику Степану Никитичу Бегичеву в деревню и в Москву. Сейчас-то, верно, в Москве живет. Так вот, мы с Варварой Семеновной и придумали ему как человеку самых благородных правил все дело описать и совета просить, не знает ли помещика, кому принадлежат твои родичи, или дворянского предводителя и кому лучше к ним обращаться: мне ли, с превосходительным чином, представляя себя посредником, или тебе как покупщику.
— Понятно, хорошо бы такое письмо отписать, — согласился Иванов, — хотя и совестно их да и вас беспокоить.
— Чего совеститься, когда друг наш общий тебя при мне обнимал и целовал, что в письме сем не премину сообщить, — сказал Жандр. — И речь ведь пойдет о деле подлинно благотворительном. Ну, диктуй, как деревня твоя и как помещик зовутся… Евплыч? Экое отчество редкостное!.. Да постой прощаться. Хочу еще спросить: читал ли вам писарек, про которого сказывал, новую поэму Пушкина про наводнение двадцать четвертого года?
— Никак нет.
— Ну и не надо, особенно Анюте, того слушать. Бедствие ужасно изображено. Что старше Пушкин становится, то сильней пишет…
На другой же день унтер спросил Тёмкина:
— Знаешь ли господина Пушкина новые стихи про наводнение?
— Как же, знаю-с, хотя нигде не печатаны.
— А чего же нам не читывал?
— Боюсь, Анна Яковлевна плакать станут. Там ведь про старушку с дочкой-девицей потонувших. Как ей своих не помянуть? А вам извольте, хоть сейчас наскрозь прочту.
— Ужо с дежурства зайду. Так хорошо писано?
— Хорошо — слово тут слабое. Душу лихорадкой бьет от восторга и жалости, ей-богу-с! А сказывают, что тогда в Одессе находились, но чисто как чародей все увидели… А я вот каков невезучий — ни разу им в лицо близко не взглянул. Все со спины аль с бочка, да мельком. А вы их поблизости видели?
— Нет, чтобы совсем вплотную, того еще не случалось.
Через день, будучи дежурным по смене, Иванов после очередного обхода постов пришел в канцелярию, когда Федот уже складывал бумаги в стол. И тут, присевши насупротив писаря, выслушал всю историю про бедного Евгения. Когда чтец дошел до строк: