И на глазах его проступили слезы…
И вдруг вся застолица дружно загрохотала: Исаак изображал осла и его погонщика вместе. Погонщик в бешенстве осыпал ударами палки хребет жестоковыйного животного, а потом, в то же мгновение, появлялся осел, который, упершись всеми четырьмя ногами в землю и вздрагивая от каждого удара, все-таки никак, ни за что не хотел тронуться с места…
— Нет, нет, вы на рожу-то его посмотрите!.. — кричали со всех сторон. — Ну, чистый вот старый осел нашего мельника! Ха-ха-ха…
И черно-бархатный, весь вышитый алмазами балдахин ночи торжественно сиял над веселой, в огнях, землей, и не умолкало веселье, хохот, музыка до тех пор, пока смущенную, не смеющую и глаз поднять невесту не повели, наконец, в «брачный чертог». И дружки жениха среди уже догорающих огней проводили его к ней, и оставили на пороге. Тот молча и долго жал руку своего друга, Иешуа, и горячие глаза его говорили без слов, что чудо с вином он понял и — не забудет…
А он, Иешуа, взволнованный до дна души, вдруг решил, наконец, идти в мир с «доброй вестью», которая неопалимой купиной разгоралась в его сердце все более и более…
IX
Наступала осень… Был уже недалеко и праздник Кущей, который так торжественно справлялся по всей Палестине, а в особенности в Иерусалиме, куда к этому дню стекались тысячи паломников. Иешуа, томимый жаждой сообщить людям ту благую весть освобождения, которая все более и более разгоралась в его душе, не мог уже спокойно, как прежде, работать в своем тихом Назарете — он чувствовал, что для сеятеля пришло время Сеять. В Назарете серьезно его не слушали: он вырос на глазах у всех, какой же он пророк, какой учитель?! И он чувствовал, что пока он совсем один, и это лишало его смелости. Правда, был Иоханан — он все еще томился в подземельях Махеронта — с его учениками, но, хотя они и боролись как будто с одним и тем же врагом, но втайне у Иешуа не лежало к ним сердце: ему хотелось радости для людей, ему хотелось, чтобы вся жизнь превратилась в светлый и веселый брачный пир, а тем точно мучить людей хотелось, им точно самое солнце противно было…
Он решил пройти в Иерусалим на праздник Кущей, а перед этим побывать на озере, где он часто бывал на работах и где у него было много приятелей… Ум хорошо, а два лучше — в беседе дело всегда становится яснее… И, простившись с матерью и близкими, солнечным, но нежарким уже утром он пустился в дорогу. Сады и виноградники уже опустели, и с каждым днем все ярче проступала по холмам огневая ржавь осени. Птиц было уже не слышно, только табунки ласточек готовились к отлету… Последние кузнечики нарушали иногда робкой и коротенькой песенкой торжественную тишину осеннего дня.
К полудню, не торопясь, он был уже в Капернауме. Хотя Капернаум и лежал с одной стороны на берегу озера, а с другой на большой дороге из Сирии в Египет и из Сирии к Средиземному морю, но, в конце концов, это была только большая, хотя и бойкая, торговая деревня: самое название его происходило от слова кафар, что значит деревня. Тут стоял небольшой римский гарнизон и была таможня. Но население было, главным образом, рыбацкое. Рыбачья жизнь оставляла много досуга, и рыбаки, коротая свое солнечное безделье, любили поговорить и помечтать.
Тут, среди рыбаков, у Иешуа издавна были друзья — два брата, Симон и Андрей, сыновья недавно в бурю утонувшего в озере старого Ионы, да два брата Зеведеевых, Иоханан и Иаков. Близок всем им был и добряк Левий, пожилой мытарь, хорошо владевший каламом.
— А-а, рабби! — весело приветствовал его Симон, чинивший у себя во дворе, на солнышке, пахучие, серые сети. — Вот как хорошо, что ты пришел… Шелом!
Симону было за тридцать. Это был коренастый, широкий, загорелый крепыш с преждевременной лысиной во всю голову. От него всегда крепко пахло потом, рыбой и водой. Был он человеком великой душевной простоты и горячий чрезвычайно. Он легко со всеми соглашался и легко от всего отказывался, и часто он исполнялся великой решимостью, но очень скоро остывал и менял все. И голубые, детские глаза его сияли всегда простодушной лаской.
— Симон? — говорили о нем поселяне. — У-у, это не человек, а чистый камень!..
И все смеялись. И эта ласково-насмешливая кличка Камня, Кифа, так и осталась за ним. Иешуа любил его за доброе сердце, за прямоту и за его героические решения, которые к утру исчезали, как роса.
У Симона была жена, куча ребятишек и теща. Жил он небогато, несмотря на то, что ему в трудах помогал живший вместе с ним вдовый брат Андрей. Андрей был с хитринкой и пожестче душой. Иешуа часто гостил у них.
— Ну, Рувим, Мойше, все!.. — скомандовал Симон. — Тащите гостю воды помыться, а другие беги к Зеведеевым, скажи, что пришел-де гость дорогой, рабби Иешуа, так чтобы приходили… Ну, живо!
Черноголовая, полуголая детвора с усердием взялась помогать гостю умыться, а двое, перескочив через низкий забор, засверкали пятками к братьям Зеведеевым, жившим у самого озера. У них была с Иониными одна артель и общие тони…
— Ну, а Сусанна как? Здорова? — спросил Иешуа, умываясь.
— Сусанна ничего, а вот теща что-то все хворает… — отвечал Симон. — Такая привязалась лихорадка, что прямо беда…
— Это нехорошо… — кончив умывание и лаская детские головки, проговорил Иешуа. — Что же, лежит?
— Лежит… Да что вы вязнете, пострелята?! — с притворной строгостью накинулся он на детей. — Ишь, привязались!..
— Что ты, Симон? — остановил его Иешуа. — Нисколько они не мешают… Ничего, ничего, — успокоил он ребят, — это он так только, пошуметь захотелось… Ничего… А ну, покажите-ка мне вашу бабушку…
И Иешуа неожиданно брызнул в лица ребят водой. Те захохотали, разбежались, но через минуту снова все облепили его. И он шагнул в убогую лачугу Симона. В углу, на куче лохмотьев, лежала больная, иссохшая, с острым носом и впалыми, потухшими глазками старуха. Крепкая, загорелая Сусанна, от платья которой шел густой запах рыбы, только что напоила ее каким-то отваром.
— Ты что это, бабушка, вздумала, а? — ласково сказал Иешуа, поздоровавшись и подходя к больной. Старуха улыбнулась всем своим беззубым ртом.
— Да на озере, должно, продуло… — слабым голосом сказала она. — А вот как увидала тебя, гость наш дорогой, так словно и полегчало сразу…
Иешуа потрогал еще влажной от умывания рукой ее горячий лоб.
— Ничего, не робей… — ласково сказал Иешуа. — Вставай потихоньку да и ползи на солнышко. Обдует ветерком с озера и легче станет. Если бы знал я о твоей болезни, я бы травки какой захватил. У ессеев много всяких травок таких узнал я. Старики их лечебник целый составили. Сэфэр Рэфуот называется… Ну-ка, вставай…
— Да для тебя я словно из могилы встану, золотой ты мой, серебряный… говорила старуха, подымаясь. — И без травки всякой встану…
Во дворе послышались голоса ребят. Симон выглянул в широко раскрытую дверь, в которую рвалось солнце.
— А вот и Зеведеевы пришли… — сказал он. Через несколько минут за углом дома, в холодке, уже сидели все на циновках и ласково осведомлялись один у другого о здоровье, о благополучии ближних, о делах. Иаков и Иоханан были очень похожи один на другого и наружностью, и душой: стройные, курчавые, с черными, горячими глазами, которые то и дело темнели от гнева, они всегда бурно отзывались на всякую неправду, настолько бурно, что Иешуа в шутку прозвал их «сынами грома» и говорил, что если бы в их распоряжение Адонаи дал молнию, то свет Божий просуществовал бы не очень долго. Но оба были отходчивы и доступны добру. Разница между ними была только в том, что у Иакова лицо уже обложилось кудрявой черной бородкой, и он потихоньку учился сдерживать себя, а на совсем молодом лице Иоханана едва пробивался нежный пушок, и он то и дело загорался самыми буйными огнями…
Около мужчин, у стены, приютилась больная старуха, а Сусанна уже жарила на очаге свежую рыбу, вкусный запах которой шел по всему двору. Белые чайки, сверкая на солнце, кружились иногда над их головами и снова уносились в озеро…