Что же мне делать? Никакого пристойного выхода из ситуации я не нахожу. Ни один из вариантов мне не подходит. Верите ли, читатель? — хоть откладывай в сторону перо и бумагу и вовсе не готовь к печати главу о Вадиме Арнольдовиче! Но ведь и это — никакой не выход. И даже хуже: слабость, проявленная, можно сказать, на боевом посту! Ибо кто, как не мы, репортеры, находимся на передовой новостей и событий и призваны оповещать о них наше общество?
— Я готов! — сказал Вадим Арнольдович, замещая в центре гостиной Митрофана Андреевича. — Но, господа, вынужден предупредить: кое-какие детали к уже известным я, разумеется, добавлю, однако в целом мой рассказ вряд ли внесет полную ясность в уже сложившуюся у нас картину. По крайней мере, вряд ли он станет для вас откровением.
Можайский:
— Говорите, Вадим Арнольдович, мы вас внимательно слушаем. Тем более что именно вам выпала нелегкая доля… э…
— Крупно проштрафиться! — с грустной улыбкой закончил за его сиятельством Гесс.
Можайский тоже улыбнулся — губами, — одновременно прищурив глаза, чтобы хоть так притушить их собственную жуткую улыбку:
— Полно, не берите в голову: с кем не случается!
Чулицкий фыркнул:
— Действительно, Вадим Арнольдович: не берите в голову! При Можайском сам Бог велит вам сохранять спокойствие. Как говорится, если начальник таков, подчиненному ли выбиваться из ряда?
Гесс нахмурился. Чулицкий поспешил отвернуться, не преминув, однако, фыркнуть еще раз. Можайский же помахал рукой, как будто прощаясь с уходящим вагоном:
— Кажется, ты, Михаил Фролович, обещал помалкивать!
Чулицкий вновь обернулся и фыркнул в третий раз:
— Помолчишь тут, да-с! Никакого терпения не хватит!
Инихов:
— Господа!
— Курте свою сигару, Сергей Ильич!
Инихов бросил на Чулицкого лукавый взгляд и тут же окутался клубами табачного дыма.
Можайский подошел к Гессу и хлопнул его по плечу:
— Начинайте с Богом!
Гесс кивнул и действительно начал.
— Когда Молжанинов застрелил Брута, я было подумал, что и мне приходит конец. Но, как это ни странно, Молжанинов отложил револьвер и даже отодвинул его по столу как можно дальше от себя.
«Поздно, — сказал я в телефонную трубку, обращаясь к Зволянскому, — он только что застрелил человека!» Но взгляд мой при этом был устремлен на Молжанинова и, полагаю, в первые мгновения преисполнен ужаса.
Ибо — да, господа, признаюсь, не стыдясь: струхнул я изрядно! И хотя на меня не раз наставляли дуло, не говоря уже о том, чтобы стрелять, но никогда еще этого не делал миллионщик, которому — я готов был ручаться! — за деньги простилось бы всё. Чувство было на редкость неприятным; я даже ощутил, как правое колено начало предательски подрагивать. Но — а вот это скажу без ложной скромности — я быстро взял себя в руки. И как только это случилось, я преисполнился гнева — того, какой греки называли музическим, имея, очевидно, в виду то, что он посылается богами[12]!
Как бы там ни было, но я, отшвырнув телефонную трубку, буквально навалился на стол, подхватил с него револьвер, сунул его — револьвер этот — себе в карман, а затем, не глядя уже на Молжанинова, бросился к Бруту…
— Вот это, — Можайский, — напрасно!
— Юрий Михайлович, я…
Можайский снова похлопал Вадима Арнольдовича по плечу и, щурясь, чтобы притушить улыбку в глазах, пояснил:
— Лишиться такого помощника, как вы, Вадим Арнольдович, решительно не входит в мои планы. Поэтому запомните на будущее… нет! — Можайский усмехнулся. — Зарубите себе на носу: не поворачивайтесь спиной ко всякого рода мерзавцам, не убедившись верно в том, что они совсем безоружны! Ведь что могло получится?
— Я…
— А получиться, — не обращая внимания на явный протест Гесса, продолжил Можайский, — могло вот что!
— Юрий Ми…
— У Молжанинова мог оказаться другой револьвер: хоть в ящике стола, хоть в кармане. Мог оказаться нож…
— Но…
— Не спорьте, Вадим Арнольдович! Не спорьте. Мог оказаться.
— Да я…
— А вы, — Можайский особенной интонацией выделил это «вы», — повели себя неразумно. О чем вы думали, когда бегом отправились к Молжанинову, вместо того чтобы мои поручения исполнять?
Гессу пришлось признаться:
— Я думал… я думал, что он и есть тот таинственный человек, через которого клиенты выходят на Кальберга!
— Говоря проще, вы полагали, что Молжанинов — преступник!
— Ну… — смущение, — да.
Можайский направил указательный палец вверх и произнес назидательно:
— Вот видите!
— И все же…
— А дальше он прямо на ваших глазах убил человека!
— Да, но…
— А вы, не обыскав его, не обездвижив, повернулись к нему спиной!
— Юрий Михайлович! — в голосе Гесса появилась такая настойчивость, игнорировать которую Можайский уже не смог.
— Ну? — спросил он. — Ну?
— Да ведь Зволянский сказал мне, чтобы я ничего не предпринимал и просто дожидался прибытия либо его самого, либо чиновника для поручений!
Можайский, невольно отступив на шаг, всплеснул руками:
— И что с того?
— Ну как же…
— Вадим Арнольдович! Дорогой вы мой! — Можайский опять приблизился к Гессу. — Что вы такое говорите? На ваших глазах человек, подозреваемый вами в совершении тяжких преступлений, спокойно, хладнокровно — непринужденно, можно сказать — застрелил собственного служащего, проявив при этом изрядную меткость, а вы положились на приказ Сергея Эрастовича, который ни сном, ни духом…
— Зволянский…
— Сергей Эрастович находился в нескольких верстах от вас. Вам самому не интересно, какой была бы его реакция на обнаружение еще и… вашего трупа?
Гесс вздрогнул.
— Что, неприятно?
Во взгляде Гесса появилась нерешительность:
— Приятного, конечно, мало. Однако, Юрий Михайлович, ситуация была необычной: вы должны с этим согласиться! Молжанинов — по заверению Зволянского — вовсе не был обычным преступником…
— Это вам Сергей Эрастович по телефону сказал?
— Нет, но…
— «Нет, но…» — передразнил Гесса Можайский. — В тот самый момент, когда вы — по вашему же выражению — отшвырнули трубку, схватили револьвер Молжанинова и, сунув его в карман, бросились к вашему убиенному приятелю, вы знали, что Молжанинов — преступник… э… не совсем обычный?
— Нет.
— Ведь поэтому-то — и снова по вашему же признанию! — испугались?
— Да.
— И даже без чувства ложной скромности поведали нам, как справились с собственным страхом?
— Я…
— Так с чем же, а главное — зачем вы спорите?
Можайский, перестав щуриться, посмотрел Гессу прямо в глаза. Тот снова вздрогнул.
— Слушайте, Юрия Михайловича!
Гесс оборотился, на вынувшего изо рта сигару и переставшего дымить Инихова.
— Слушайте, слушайте! — повторил Сергей Ильич. — Вы поступили необдуманно…
Смешок:
— Ему, — Чулицкий, — не привыкать!
Можайский:
— Михаил Фролович!
Чулицкий в очередной раз фыркнул и в очередной же раз отвернулся.
Инихов, улыбнувшись, закончил:
— При других обстоятельствах необдуманность вашего поступка, Вадим Арнольдович, могла бы стоить вам жизни: Юрий Михайлович прав. Да и в том случае, если бы даже вы наверняка знали, что лично вам Молжанинов не опасен, полагаться на такую убежденность не стоит. Ошибиться так легко…
— В общем, — подытожил Можайский, — больше так не делайте!
Гесс вздохнул:
— Если меня вообще оставят на службе…
— Простите?
— Я говорю: если меня после всего случившегося вообще оставят на службе, а не вышвырнут взашей, тогда уж впредь я буду осторожней. Обещаю.
Чулицкий повернулся обратно — лицом к Гессу и Можайскому — и посмотрел на Вадима Арнольдовича внимательно.
Стоя под этим откровенно оценивающим взглядом, Гесс явно испытывал неловкость, но молчал.
Наконец, Чулицкий — уже без фырканий и насмешек — сказал:
— Глупости. Никто вас ни в какую шею не вытолкает!
12
12 Вероятно, Вадим Арнольдович отсылает слушателей к началу «Илиады» Гомера, в переводе Гнедича звучащему так: Гнев, богиня, воспой Ахиллеса… Богиня — муза, к которой обращается Гомер. Но если так, то гордость Вадима Арнольдовича не очень, а точнее — совсем непонятна. Этот «музический» гнев — явление отрицательное, ниспосланное на погибель, а не ради спасения. Гнев, в который был ввергнут Ахилл, стал началом жестокой распри между предводителем греков Агамемноном и самим Ахиллом — наиболее могучим воином из явившихся к Трое героев. Распря же, в свою очередь, привела к немалым бедствиям, едва не погубившим всё предприятие. Кроме того, Феб (Аполлон) — бог солнца, — вняв молитве оскорбленного грубым отказом Хриса, наслал на греков чуму. (Хрис — жрец Аполлона — явился в лагерь греков с просьбой к Агамемнону вернуть плененную им дочь, Хрисеиду. Агамемнон отказал). Таким образом, выходит и вовсе страшная картина: «музический» гнев — гнев, несущий смерть.