Я подтвердил:
— Да, конечно. И далеко ходить не нужно: мой сосед снизу из таких. Чудесный человек в любое время за исключением того, когда охотится на очередную дрянь[112]!
— Вот-вот, — подхватил Чулицкий, — по таким «замечательным в любое другое время» людям и разошлись преимущественно подделки. Некоторых — к делу подключились жандармы — нам удалось установить. Мы полагали, что сумеем через них выйти на продавца, а там — и на организаторов аферы, то бишь — на самих непонятно откуда взявшихся шпионов. Но у нас ничего не вышло.
— Да как же это? — удивился я. — Не дух же бестелесный продавал бумаги!
— В том-то и дело, что не дух!
— Но тогда вы должны были его поймать!
— А мы и поймали.
— Так в чем же дело?
— В том, — Чулицкий даже побагровел от вновь, едва он вспомнил тогдашние обстоятельства, нахлынувшего на него негодования, — что как поймали, так и отпустили!
— Ничего не понимаю…
— Не по зубам оказалась птичка. Не увязла коготком!
Я онемел в изумлении. Вероятно, изумление это настолько явно читалось на моем лице и было при этом настолько комичным, что Чулицкий, от негодования перейдя к злорадному веселью, рассмеялся:
— Вы что-нибудь слышали о графе фон Бескове?
Я вздрогнул. Чулицкий это подметил:
— Ага! Значит, слышали?
— Разумеется. — Мой ответ прозвучал до невежливости сухо, но тому была очевидная причина: самое настоящее потрясение! Если я и ожидал услышать какое-нибудь громкое имя, то уж точно не это.
Строго говоря, это имя, а точнее — титул, громким назвать было нельзя. Скорее уж ровно наоборот: такой же фальшивый, как и те бумаги, о которых шла речь, он и создан был для того, чтобы служить маскировкой для другого — действительно громкого — имени. Немногим — пожалуй, только самым пронырливым репортерам вроде меня, да полиции — было известно, кто именно скрывался за титулом графа фон Бескова. Конечно, знали об этом и члены его семьи, равно как и наиболее приближенные особы, но ими всеми круг посвященных и ограничивался. В печати изредка можно было встретить заметки о приключившихся с этим графом происшествиях, но ни одному обывателю, ни одному человеку из иных кругов и в голову не могло прийти, что, скажем, в кабацкой драке «отличился»… впрочем, я вынужден замолчать[113].
— Удивлены?
— Вы же не хотите сказать… — начал было я мямлить, но Чулицкий меня перебил:
— Нет, конечно: подозревать этого человека в шпионаже нельзя. То есть, конечно, можно, — тут же поправился Михаил Фролович, — но незачем: нам достоверно известно, что этот… гм… маниакальный буян и пройдоха все свои выходки ограничивает уровнем площадей и балаганов. В политику он не вмешивается. Даже наоборот: бежит от нее, как черт от ладана. Было дело, когда ему предложили возглавить…
Михаил Фролович замолчал, не зная: вправе он или нет говорить об этом. Я махнул рукой:
— Знаю. Он отказался.
— Да.
— А не может ли всё это быть таким же прикрытием для истинной деятельности, каким «фон Бесков» является прикрытием для имени? Вдруг он все-таки… — я в известном смущении запнулся. — Ну… вы понимаете…
Можайский:
— Нет, не может.
Я снова вздрогнул:
— Почему?
— Я хорошо его знаю и готов поручиться.
Прозвучало это весьма двусмысленно, даже неприлично, что тут же отметил и Чулицкий:
— Ты в своем уме? Как можешь ты ручаться за…?
Можайский усмехнулся:
— За графа фон Бескова? А что в этом такого?
Чулицкий только ресницами захлопал! Впрочем, я тоже.
— Господа! — Можайский заговорил серьезно. — Этого человека я знаю практически с детства. Можете мне поверить: он — чудак, но не шпион. Все, что ранее сказал Михаил Фролович, чистая правда: выходки Бескова ограничиваются балаганом. Когда мне стало известно — как и Михаилу Фроловичу, — кто именно продает бумаги, я сразу, без всяких церемоний, отправился к нему в дом. Длинной беседа не получилась — Бесков дал слово молчать, — но и того, что он рассказал, оказалось достаточно, чтобы понять: с этого боку следствие тоже ни к чему не приведет.
— Ты — вот так запросто — с ним побеседовал? — Чулицкий явно не верил своим ушам.
— Именно.
— А мне пришлось действовать через…
— Я знаю.
— Что он тебе сказал?
— Узнав, какие подозрения могут быть выдвинуты на его счет, он стал необычно серьезен и клятвенно заверил меня: бумаги он в самом буквальном смысле выбил из одного проходимца в чудесном игорном притоне на Лиговском. Человек оказался шулером, но не на того напал: не только не выиграл, но и оказался должен. И вот тогда, когда вдруг выяснилось, что платить ему нечем, Бесков и начистил ему морду так, что бедолага…
— Бедолага? Шулер? — я.
Можайский опять усмехнулся:
— В известном смысле. Нарваться на кулак Бескова — дело нешуточное. Такого поневоле пожалеешь!
— Ладно, допустим. И?
— Вывернул он карманы и вытряхнул из них все, что в них и было. А были в них эти самые бумаги.
— Но он-то пояснил, откуда они взялись?
— Да.
— И?
Можайский снова сделался очень серьезным, то есть — не просто даже привычно мрачным, а мрачным дальше некуда:
— Пояснить-то он пояснил. Даже пальцем указал на того, кто ему эти бумаги дал. Да вот беда: аферист взял с Бескова слово молчать о произошедшем. В обмен на какую-то побасенку, которую в тот момент сам Бесков счел весьма правдоподобной!
Я в волнении провел рукой по лицу:
— Но ведь ты ему разъяснил, что к чему?
— Конечно.
— И он все равно не раскрыл имя?
— Не раскрыл. — Можайский вздохнул. — У Бескова старомодные представления о слове чести. Максимум уступки, на какую он решился, это пообещать мне лично приглядеть за негодяем.
Мы с Чулицким едва не застонали:
— Приглядел!
Можайский пожал плечами:
— По-своему, все-таки приглядел.
— Ты шутишь! Да ведь назови он имя…
— Да, понимаю. Но никто тогда не знал, что Кальберг…
В гостиной стало тихо.
Бледны были все: я, Чулицкий, Инихов, Гесс, Кирилов, Монтинин с Любимовым… Даже Саевич! Даже Иван Пантелеймонович!
Даже Можайский побледнел так, что шрамы, уродовавшие его лицо, особенно четко, налившись кровью, проступили на белом лице. Могло показаться, что вот-вот кровь прорвется из-под тонкой и натянувшейся кожи и брызнет каплями на лоб, на нос, на щеку…
Но этого, конечно, не произошло. Постепенно бледность с лица Можайского отступила, сменившись нездоровым румянцем: его сиятельство осознавал, что именно его нерешительность, именно его неумение настоять на своем в беседе, как выяснилось, с его старинным приятелем стали пусть и косвенной, но причиной того, что Кальберг столько времени безнаказанно творил свои омерзительные преступления!
Извинением Можайскому служило одно: не только к нему, но и ко всем прозрение пришло не только непозволительно поздно, но и — по сути — случайно.
— Увы! Знать бы тогда… но ведь не подстелешь солому всюду, где можно упасть! А я тогда успокоился: Бесков сдержал не только слово, данное, как мы теперь знаем, Кальбергу, но и данное мне. Распространение фальшивок прекратилось. И не только той первой — неудачной — партии, но и всяких вообще. Кальберг, оказавшись под надзором Бескова, не рискнул печатать годные фальшивки!
Чулицкий:
— Значит, Кальберг действительно еще и шпион.
— Безусловно. Достаточно сопоставить эту аферу с его рассказом[114] Григорию Александровичу, чтобы никаких сомнений больше не осталось.
И вновь стало тихо.
Возможно, прошла минута. Возможно — чуть меньше или больше. Значения это не имеет. Но когда часы в гостиной начали отбивать — и отбили — время, Можайский кашлянул и просто сказал:
— Вот теперь — Саевич.
— Подождите! — тут же воскликнул я. — Но как бумаги попали к Гольнбеку?
112
112 Слышать такое от образованного человека довольно странно: уж кто-кто, а Никита Аристархович должен был знать, что коллекционная ценность множества из такого рода вещей бывает чрезвычайно высокой, а потому и сами эти вещи являются отличным инструментом для помещения капитала.
113
113 Сопоставление различных источников дает основания предполагать, что «граф фон Бесков» — один из Великих князей, но какой именно из них так и остается неясным.
114
114 О событиях при Кушке: см. в начале главы.