Изменить стиль страницы

— Чего подождать? — Гесс, только что поймавший барона на откровенном вранье, тоже был мрачен. — Ты точно не можешь снимать и так?

Григорий Александрович подошел к одному из висевших на стене светильников и, безуспешно попытавшись добраться до лампы, отрицательно покачал головой, отчего конский хвост его волос, как и прежде в таких случаях, пришел в движение:

— Попробовать я, конечно, могу, а вот дать гарантию — нет. Впрочем, есть у меня одна мыслишка… — Григорий Александрович еще больше нахмурился, но на этот раз скорее не мрачно, а задумчиво. — И все же, будет, полагаю, лучше дождаться дневного света. Должно же рассвести и в нашей северной столице!

Барон, оторвавшись от косяка, вошел, наконец, в комнату.

— Хм… Ожидание может оказаться напрасным.

— Как так?

— Почему?

Саевич и Гесс, практически одновременно задавшие эти вопросы, удивленно воззрились на барона. Тот подошел к плотно занавешенному окну и указал на еще одну странную особенность конторы, до сих пор ничье внимание не привлекшей:

— Эти шторы невозможно открыть. Единственные открывающиеся шторы — в моем кабинете, почему, собственно, я и выбрал для него именно то, много меньшее и не такое, в целом, удобное помещение. Но в нем, увы, просто-напросто нет места для всего… этого. — Барон показал на аппаратуру Саевича, количество которой и впрямь превышало все мыслимые пределы.

Гесс тоже подошел к окну и, подергав плотные, толстые и тяжелые шторы, убедился в том, что на этот раз Иван Казимирович сказал чистую правду: окно было занавешено намертво. Освободить его можно было только одним способом — оборвав свисавшие с карниза шторы, причем, возможно, сделать это пришлось бы, с мясом вывернув из стен крепления, удерживавшие и сам карниз.

— Никогда не видел ничего подобного!

— Я тоже. — Толстые губы барона раскрылись в непроизвольной улыбке, а его взгляд явно повеселел. — Признаюсь, эта конструкция, когда я увидел ее впервые, озадачила меня не меньше, чем вас сейчас.

Вадим Арнольдович подметил и невольную улыбку, и повеселевший взгляд барона и сделал вывод, что он снова лжет.

— Но, может быть, удастся погасить часть ламп?

— Увы, но и это невозможно! — Барон развел руками. — Я уже все проверил. Сеть проложена так, что все лампы включаются одновременно, а сами светильники сделаны неразборными. Особенная конструкция: лампы намертво помещены в абажуры.

— Но как же быть, если они перегорают?

— Понятия не имею. До сих пор не перегорали.

— Ах, вот как…

Гесс подошел к тому же светильнику, к которому прежде подходил и Григорий Александрович и снова убедился в правоте барона: конструкция была даже не просто оригинальной, а совершенно немыслимой. Чтобы отключить — отдельно от остальных — этот светильник, его пришлось бы разбить!

— Но разбить, разумеется, вы не позволите, как не позволите и ободрать карниз?

— Боюсь, что нет. Мне не нужны проблемы с домовладельцем. — В устах Ивана Казимировича, человека, можно сказать, знаменитого и знаменитого при этом отнюдь не поведением пай-мальчика, отсылка к возможному неудовольствию владельца здания прозвучала чуть ли не откровенной насмешкой. — Если вы точно хотите что-то разбить или сломать, обратитесь, пожалуйста, к владельцу напрямую.

Гесс снова прищурился: сделанное ему предложение уж точно не было искренним, так как барон прекрасно понимал, что и без всего прочего, он, Гесс, находится в положении сложном и даже двусмысленном. Действовал-то он, в конце концов, неофициально! Для того же, чтобы выйти на даже еще неизвестного владельца дома — а в справочнике владельцем значилось какое-то общество с ничего Вадиму Арнольдовичу не говорившим названием, — потребовались бы не только время, но и менее шаткая, чем ныне, позиция. Одно ведь дело — просто явиться к незнакомому тебе человеку с просьбой дать просмотреть и сфотографировать какие-то документы, и совсем другое — с требованием позволить изуродовать стены, сломать карниз и переколотить светильники и люстры!

Нет, предложенный не от сердца Иваном Казимировичем выход никуда не годился. Поэтому Гесс с надеждой снова обратился к Григорию Александровичу:

— Говоришь, у тебя есть идея?

Григорий Александрович — в отличие от барона — улыбнулся не только искренне, но и без скрытой издевки:

— Да. Вообще-то мне уже приходило в голову, что когда-нибудь условия для съемки могут оказаться не просто неподходящими, но и непоправимыми. Такими, что поделать будет ничего нельзя. То есть — вообще. И осознание этого, признаюсь, бросило мне вызов. Говоря проще и короче, я тут кое-что изобрел…

Барон, внимательно вслушивавшийся в слова Саевича, опять помрачнел.

— Вы полагаете, Григорий Александрович, что все-таки сумеете осуществить фотосъемку? Не лучше ли, — теперь барон обратился к Гессу, — пригласить писцов и снять рукописные копии с реестров?

Гесс вздохнул:

— Нет времени. Ведь ваши реестры, надо полагать, достаточно объемны?

Барон пожал плечами:

— Мы — крупное страховое общество. Сообразен с этим и объем документации. Но…

Гесс, понимая, что барон попросту тянет время и зачем-то добивается многодневной отсрочки от пристального исследования реестров, опять вздохнул и вежливо отклонил возражения Ивана Казимировича:

— Прошу прощения, господин барон, но данные мне Юрием Михайловичем указанием совершенно четки. Я не могу потратить несколько — еще даже неизвестно сколько — дней на снятие рукописных копий. Поэтому мы все же приступим. Будьте добры, принесите реестры за последние пару лет, пока Григорий Александрович налаживает аппаратуру.

И, обратившись к Саевичу:

— Так что у тебя за идея?

Барон вышел из комнаты, а когда вернулся, неся в руках целую стопку объемных гроссбухов, обнаружил, что в комнате произошли перемены.

Прежде всего, единственный находившийся в комнате диванчик был отодвинут от стены, а между его спинкой и самой стеной оказалась сооруженной странная конструкция: несколько вставленных друг в друга — наподобие тростей сборных пляжных зонтов — металлических штырей, упираясь одними своими концами в спинку дивана, а другими — в стену, образовали некое подобие крыши. На эту крышу было накинуто невесть откуда взявшееся покрывало: вероятно, оно появилось из чемоданчика или баула Саевича, так больше ему взяться было неоткуда — диванчик покрывала не имел. Все это вместе живо напоминало один из тех «шалашей», которые так любят строить дети. Причем сходство это подчеркивалось расцветкой и рисунками на покрывале: было оно довольно пестрым, с попугаями и мартышками, веселившимися в тропических зарослях.

Барон изумился:

— Что это?

Григорий Александрович, неверно истолковав вопрос — он решил, что вопрос относился к странному покрывалу, — немного смутился:

— Ничего более подходящего я найти не смог, а купить что-либо схожее по плотности и светопроницаемости мне было не по средствам. Кажется, когда-то это служило скатертью для столика в детской. Но точно сказать не могу. Я обнаружил покрывало — или скатерть, называйте, как угодно — на… гм… в общем, в мусоре у дома княгини Васильчиковой. Очень удачная находка.

Толстые губы Ивана Казимировича раскрылись, лишенные ресниц веки захлопали. И вдруг — на этот раз по-настоящему весело, задорно, так, что от смеха не смогли удержаться ни Гесс, ни Саевич — он захохотал.

Все трое смеялись, время от времени утирая слезы, хватаясь за бока и чуть ли не складываясь пополам. Мрачная, тягостная атмосфера, еще вот только что царившая в комнате, рассеялась, сменившись легкой и непринужденной.

— Ну, Григорий Александрович, ну, человек!

Барон, отсмеявшись и в последний раз утерев выступившие из глаз слезы, совершенно изменился внешне. Точнее, конечно, его диковинная внешность сама по себе не изменилась ничуть, но стала она какой-то светлой, бестревожной. Казалось, Иван Казимирович внезапно махнул на все озадачивавшие его заботы рукой и превратился в просто веселого, добродушного и любопытного человека.