Изменить стиль страницы

— Что это?

Григорий Александрович, все такой же взволнованный, ответил очень просто:

— Не знаю!

— А это не может быть… следствием твоих эффектов?

— Нет.

— Но все-таки? — Гесс отказывался верить своим глазам. — Какая-нибудь причуда одного из твоих зеркал? Что-нибудь… такое? А не… не… вот это?

Григорий Александрович помотал головой, отчего собранные им в хвост грязные и потому тяжелые волосы напомнили летающую из стороны в сторону плеть.

— Говорю же, нет! Но самое удивительное вовсе не в этом. Фигура… фигура — это пустяки, не в ней дело…

Гесс, по спине которого внезапно побежали мурашки, насторожился:

— А в чем?

— Видишь ли… — Григорий Александрович снова сел на кровать и заговорил почему-то шепотом. — Видишь ли, Вадик, об этом доме потом писали в газетах. Я ведь поэтому и сказал, что хотелось бы мне увидеть сушкинский список: попал в него этот пожар или нет?

— А что в нем такого особенного… не считая фигуры? — Гесс тоже почему-то понизил голос почти до шепота.

— А вот что. — Саевич погладил бороду, словно задумавшись или подыскивая нужные слова. — Жил в этом доме вдовец. Совсем одинокий. Из родственников, как выяснилось потом, уже после пожара, имевший только какого-то седьмую воду на киселе племянника. Ты понимаешь, говоря «племянник», я просто… утрирую что ли, так как не знаю более подходящую степень.

Гесс кивнул.

— Этот племянник вошел в наследство, хотя вообще-то раньше ничуть не интересовался своим дальним родственником. Как, впрочем, и родственник этот ничуть не интересовался своим племянником. Казалось бы, ничего необычного: подфартило, пусть и таким жутковатым образом, бедному молодому человеку. Отчего бы и не воспользоваться? Суд родство установил, наследство состоялось. Живи себе и радуйся внезапно обретенному благополучию! Но…

Григорий Александрович замолчал.

— Но? — Гесс выдохнул это «но» так, словно уже все понял. По его спине опять побежали мурашки.

— Спустя неделю племянник скончался. Скоропостижно. Теперь уже в его наследство вступила жена. Вдова, — поправился Григорий Александрович, — если быть точным. Ничего не напоминает?

— Ну?! Дальше!

— Всё как по писанному. Твоим Можайским. Вдова полученное ею состояние — целиком, до копеечки! — передала в Общество призрения солдатских сирот. А сама куда-то удалилась.

— Куда?

— Не знаю: об этом газеты не сообщали.

Гесс нахлобучил на голову шапку и натянул на руки перчатки. Александр Григорьевич поднялся с кровати, прошел за тумбочку к стоявшему почти у окна самому разнообразному и отнюдь не на первый же взгляд похожему на фотографическое оборудованию и помахал Вадиму Арнольдовичу рукой: иди, мол.

— Едешь?

— Да. Зови своего извозчика или кто там у тебя. Пусть помогает: давай уже грузиться!

22

— Вообще-то ваш князь не первым это придумал. — Григорий Александрович, сидя в экипаже рядом с Гессом напротив совершенно загромоздившей переднюю часть салона аппаратуры, неуютно ежился в своем видавшем виды пальто и отвлекал себя от пробиравшей до костей промозглой зябкости разговором. — Даже странно, что он не подумал о Буринском.

— О Евгении Федоровиче? — Гесс, в своей теплой шинели ощущавший себя не очень ловко при виде явно мерзнувшего товарища, разговор поддерживал, но не более того. Мысли его — какими-то запинками, толчками — перелетали от сочувствия бедственному положению Саевича к невероятным фотокарточкам и рассказу Можайского о сделанном Сушкиным открытии. И, разумеется, к рассказу самого Григория Александровича о пожаре в доме отнюдь не одинокого, как выяснилось, но вполне состоятельного вдовца.

— Конечно, о ком же еще?

— А что с ним?

Григорий Александрович, лицо которого, вынырнув из тени, на мгновение ярко осветилось фонарями съезда на Каменноостровский проспект, выглядел озадаченным:

— Помилуй, да что с тобой? Ты тоже ничего не знаешь о работах Буринского? Вот так номер!

Гесс, отвлекшись от занимавших его мыслей, посмотрел на друга не менее озадаченно:

— То есть, как не знаю? Я, разумеется, бывал в его лаборатории при окружном суде. Но причем тут это?

Григорий Александрович издал злорадный смешок. Впрочем, над кем или над чем он позлорадствовал, понять было невозможно: с равным успехом это злорадство можно было отнести и насчет Евгения Федоровича с его экспериментами, и насчет самого Григория Александровича, не поступившегося своими принципами ради благополучия и признания.

— Вот уж воистину, что слава, даже слава Бонапарта, — лишь детище газетного азарта![100] Нет газетной шумихи, нет и славы. И даже коллеги, чуть ли не ежедневно толкущиеся с тобой в одних коридорах, знать ничего не знают о твоих достижениях!

— Да о чем ты говоришь, ради Бога? — Гесс совсем растерялся.

Григорий Александрович воздел руки горе. Точнее, он было попытался это сделать, но, ощутимо стукнувшись кончиками пальцев о крышу экипажа, снова уложил руки на колени. Однако в голосе его зазвучал сарказм:

— Ветреная твоя голова! Да кто же, как не Буринский, первым начал делать фотографические снимки документов? Методы, конечно, у него… гм… простецкие, — к сарказму в голосе Саевича примешалось самодовольство, — но, должен признать, эффективные. Я видел его работы и поэтому знаю, что говорю. Разумеется, предел…

— Да подожди ты! — Гесс перебил друга, едва не оседлавшего своего конька. — О каких работах ты говоришь? Разве Буринский фотографирует документы?

— Вот те на! А кто же, как не он, позволил нашим любителям древностей прочитать наконец-то кожаные свитки?

— Какие еще кожаные свитки? — Гесс опешил. — Каким они боком к лаборатории при окружном суде с ее фотографическими исследованиями вещественных улик?

Григорий Александрович окончательно развеселился:

— Ох уж эти полицейские! Дальше своего замкнутого в преступлениях мирка и видеть ничего не видят! Буринский ваш, — казалось, что фотограф, особенной какой-то интонацией выделив определение «ваш», пожелал откреститься даже от предположения того, что блестящий, но, увы, такой тривиальный, на взгляд, разумеется, самого Григория Александровича, мастер может быть его коллегой. — Буринский ваш начал-то с чего?

— С чего?

— С контраста! Он изобрел метод, позволивший разбирать и то, что, как это до того казалось, разбору уже не подлежит. И доказал, сфотографировав старинные кожаные грамоты, над текстами которых в полном бессилии ломали головы лучшие наши архивариусы! Вот он — первый человек, начавший фотографическую работу с документами и начавший ее, уж можешь мне поверить, блестяще!

— Ну, хорошо, допустим. — Гесс поморщился от осознания того, что сам Можайский мог дать такого маху: по-видимому, даже понятия не иметь о творившихся чуть ли не под боком у него чудесах. Впрочем, гримасу Гесса скрыла тень, в которую только что попал экипаж: при въезде на передвинутый к Заячьему острову Троицкий мост[101] почему-то не горели фонари. Возможно, это было последствием ночного шторма. А вот внезапно разлившееся по лицу Вадима Арнольдовича удовольствие горевшие уже на самом мосту фонари высветили в полную силу: Вадим Арнольдович внезапно — и не без гордости за своего начальника — осознал, что, раз уж он, Можайский, своим умом дошел до возможности фотографического переснятия документов, то ума этого ему было точно не занимать! — Допустим. Да толку-то, если позвать Буринского мы все равно не могли?

Гесс осекся, решив, что последняя фраза могла оскорбить его друга. Григорий Александрович и впрямь издал какое-то не слишком лестное, хотя и недостаточно разборчивое, восклицание.

— Да и могли бы если, ты же сам говоришь, что его методы… ну… — Стараясь загладить промашку, Вадим Арнольдович начал судорожно подбирать слова, но только еще больше в них запутался.

вернуться

100

100 Не совсем точная цитата из «Дон Жуана» Байрона —

Хок, Фердинанд и Гренби — все герои,

И Кемберленд— мясник и Кеппел тут;

Они потомством Банко предо мною,

Как пред Макбетом, в сумраке встают.

Помет одной свиньи», они толпою

По-прежнему за славою бегут,

А слава — даже слава Бонапарта —

Есть детище газетного азарта.

Перевод Гнедич.

Григорий Александрович, разумеется, не мог его знать.

вернуться

101

101 Имеется в виду ставшая временной — в связи со строительством нового моста — плашкоутная переправа. Чтобы не прерывать «прямое» сообщение через Неву между центральной частью города и Петербургской стороной на время строительства нового Троицкого моста, старый сдвинули вниз по течению: одним концом он выходил к Мраморному переулку, а другим — к Петропавловской крепости. При этом с самого Заячьего острова к Троицкой площади был переброшен еще один мост.