— Что это за Тише-Бов[47] в субботу? — прикрикнул он. — Давайте-ка лучше выпьем за то, чтобы все евреи радовались и веселились.
Увидев, что бутылка почти пуста, Ита забеспокоилась.
— Шлоймеле, ты ведь уже не молодой, — напомнила она. — Что-то ты сегодня разошелся. Смотри, как бы тебе плохо не стало.
— Я никогда не был так молод, как в последние годы! — похвалился Соломон. — Чем старше становлюсь, тем моложе себя чувствую. Запросто мог бы ходить с чемоданами, столько сил в руках…
— Прикуси язык! — перебила Ита. — Пусть наши враги торгуют вразнос. Ты свое отходил.
— Да я и не собираюсь, это я так, для примера, — успокоил жену Соломон.
— Лучше даже не говори такого.
Но Соломон не хотел молчать. Чем меньше сливовицы оставалось в бутылке, тем разговорчивее он становился. Под хмельком он начал высказывать все, что было на душе:
— Реб Довид, у меня праздник сегодня. Сам Довид Карновский снизошел до меня, явился в гости к Шлойме Бураку. Настоящий праздник.
Ита испугалась, как бы Шлойме не заварил кашу, и попыталась его остановить:
— Шлоймеле, не расходись. Пойди лучше приляг.
— Ита, дай мне сказать, — не послушался Соломон. — Я должен сказать.
И он высказал все, что думал о давних обидах и спеси Довида Карновского. Он вспомнил, как пришел к нему сватать дочь, а Карновский его унизил. Рут выбежала из комнаты, Ита ладонью зажала мужу рот.
— Шлоймеле, перестань! — закричала она. — Замолчи сейчас же! Реб Довид, не слушайте его, он сам не понимает, что несет.
— Пусть говорит, фрау Бурак, так будет лучше, — сказал Довид.
Он хотел выслушать все до конца. Чем больше Соломон говорил, тем легче становилось Карновскому.
— Да, да, реб Шлойме, — повторял он, — все так.
Излив душу, Соломон опять развеселился:
— Я человек простой, говорю, что думаю. Не мог не высказаться, реб Довид. Зато теперь на душе легко.
— И мне тоже, реб Шлойме. Теперь смогу смотреть вам в глаза.
Тем же вечером Соломон Бурак пошел к мяснику Райхеру, созвал совет общины и заявил, что отныне Довид Карновский станет главным шамесом синагоги «Шаарей-Цедек», а мистер Пицелес будет выполнять работу сторожа Вальтера. Члены совета были недовольны. Мало им было венгерского шамеса, теперь им придется терпеть еще одного чужака, который так неуважительно обошелся с доктором Шпайером и прочими прихожанами. Есть и другие желающие занять это место, уважаемые люди, некоторые даже с титулами. И увольнять сторожа Вальтера им тоже не хотелось, он был им ближе, чем мистер Пицелес.
— Это слишком, уважаемый герр Бурак, — твердили они. — Надо во всем соблюдать меру.
Но Соломон Бурак не поддался.
— Положитесь на меня, — сказал он немчикам. — Я знаю, что делаю. Червонец туда, червонец сюда, надо жить и людям помогать.
Так Довид Карновский стал шамесом синагоги «Шаарей-Цедек».
Лея расплакалась, когда Довид рассказал ей, что теперь он шамес в синагоге Шлойме Бурака. Ей-то ничего, она всегда хорошо относилась к Шлоймеле, даже хотела с ним породнится. Но ей было больно за Довида: он, ученый человек, на старости лет стал шамесом, да еще в синагоге, где заправляет Бурак.
— До чего мы дожили, Довид, — вытирала она слезы.
Довид Карновский не дал ей плакать.
— Радоваться надо, — сказал он, — Бога благодарить каждую минуту, за то что Он спас нас от убийц и привел сюда.
— Мне за тебя обидно, Довид, не за себя, — ответила Лея.
— Пусть это будет в искупление моих грехов, — смиренно сказал Довид. — За обиду, которую я нанес реб Шлоймеле, за мою гордыню, за то, что по глупости много лет идолам служил.
Лея не узнавала мужа. За всю жизнь ни разу не было, чтобы он в чем-нибудь раскаивался.
Как новые ботинки, которые кому-то оказываются впору и доставляют радость, а кому-то жмут, трут и приносят такие мучения, что хочется поскорее их снять и надеть старые, стоптанные, но привычные, так и новая страна.
Старшие в семье Карновских быстрее приспособились к новой жизни. Довиду пришлось на старости лет стать шамесом, платили ему мало, но Лея не была так счастлива даже в лучшие времена, когда они жили на Ораниенбургер-штрассе в богатстве и почете. После многолетнего одиночества в Берлине, к которому она так и не смогла привыкнуть, Лея снова жила полной жизнью. Она быстро познакомилась со всеми еврейскими женщинами, жившими по соседству. В основном они были из Великой Польши, Лея сразу распознавала их по выговору. Она не крутила носом, как другие из Германии, когда соседки пытались завязать разговор о том, что творится за океаном. Наоборот, она охотно поддерживала беседу и была благодарна за советы, как лучше устроиться в Америке. Соседки сразу увидели в ней своего человека и полюбили ее, как и она их. В Берлине она дрожала от страха, когда ей приходилось беседовать с дамами в синагоге, а теперь опять могла свободно говорить на родном языке, как в Мелеце, без боязни сделать ошибку или сказать какую-нибудь глупость. Она снова могла посадить на колени чужого ребенка и ласкать его сколько душе угодно, молодые матери были этому только рады. От соседок Лея быстро нахваталась американских словечек. Она перезнакомилась со всеми мясниками, рыбниками, пекарями и бакалейщиками на улице, их речь и манеры были ей известны и близки. Они прекрасно понимали друг друга. Встречала она и земляков, их здесь оказалось больше, чем в самом Мелеце. Они жили повсюду: в Бруклине и Бронксе, на берегах Ист-Ривер и Гудзона. Лея всегда радовалась встречам с земляками. Они знали, что она дочь Лейба Мильнера, а она узнавала их. Английский язык был ей не нужен. На родном еврейском она всегда могла расспросить, как проехать и как пройти. Снова появилась связь с домом, Лея узнавала новости из Мелеца, получала и передавала приветы, нередко навещала брата Хаскла, которого здесь называли Гарри. Хоть он и был постоянно занят строительством или закупкой и расчисткой участков, он всегда был рад сестре и возил ее по городу на машине, забитой инструментом и банками с краской. При этом он не уставал расхваливать Нью-Йорк и дома, которые в нем построил:
— Ничего городишко, а, Лееши?
Иногда на новой машине приезжали Соломон и Ита Бурак и увозили Лею к себе, когда у них были на обед клецки и рыбный бульон. Только одно мешало счастью Леи: с ней не было дочери. Даже любимая домашняя еда не лезла в рот, когда она вспоминала Ребекку, глупую девочку, которая из-за своего музыканта не захотела поехать с родителями.
Довид Карновский тоже нашел занятие по душе. Когда было свободное время, он заходил в какую-нибудь синагогу или ешиву, где можно было поучить Талмуд. Как Лея сдружилась с женщинами, так он сдружился с местными знатоками Торы, раввинами и преподавателями семинарий. Они заводили споры, показывали друг другу свою ученость. Лея мечтала вывезти из Германии Ребекку с ее детьми, а Довид так же мечтал вывезти Эфраима Вальдера с его книгами и рукописями.
— Евреи, сокровища гибнут! — без устали повторял он знакомым ученым и просветителям. — Мудрец Израиля погибает от рук злодеев.
Молодым Карновским оказалось не так легко прижиться в новой стране.
Приехав и найдя жилье в западной части города, они навестили всех родственников и знакомых, а дальше потянулись унылые, серые будни. Праздник кончился. Чужой город вползал в окна и двери их тесного жилища. Карновские не могли привыкнуть к постоянному шуму. После тихого Грюнвальда их слух был особенно чувствителен к звуку проезжавших автомобилей, сигналам клаксонов и скрипу тормозов. Еще ужаснее были вопли детей на улице, скрежет роликовых коньков, на которых они катались по тротуарам, и стук мячей. Вечером детей загоняли домой, но тут из всех окон начинали греметь радиоприемники. Пламенные речи политиков, слащавая реклама, джаз, хохот комических актеров, пророчества всевозможных проповедников, призывавших вернуться к Богу и Его заповедям, репортажи с боксерских и бейсбольных матчей, заглушая друг друга, неслись изо всех окон и дверей. Тереза постоянно страдала от головной боли. Она не знала, куда деваться от непрерывного шума и тесноты нового жилья.
47
Пост в память о разрушении Храма, день скорби.