Черноглазая и смуглая, как братья, но худенькая и быстрая, с черными локонами, которые разлетались в стороны при каждом ее движении, она принесла с собой веселье, озорство и смех. Дядя Гарри попытался изобразить рассерженного отца, но она не больно-то испугалась, а расцеловала его в щеки, оставив на них следы помады, и назвала разными смешными словами: lollipop, sweetheart[46] и какими-то еще.
— Счастье твое, что здесь люди, — сказал отец, — а то бы я тебе задал.
Девушка показала ему язычок и опять рассмеялась. Единственная дочь, украшение семьи, она пользовалась тем, что была отцовской любимицей. Она ничего не делала по дому, оставляя всю работу братьям. Она не мыла посуду, вставала позже всех, не являлась вовремя к обеду и позволяла себе любую шалость, на которую никто из братьев в жизни бы не решился. Достаточно было обнять отца, расцеловать, назвать каким-нибудь ласковым словом, и он прощал ей все. Озорными черными глазами она открыто посмотрела в лицо незнакомого кузена и протянула ему маленькую белую руку. Егор не знал, как вести себя с девушками. Он растерялся, его ладонь тут же вспотела. Он решил спасти положение галантностью. Егор вспомнил, как дядя Гуго ухаживал за тетей Ребеккой. Вскочив и вытянувшись по струнке, он услужливо подвинул девушке стул. Сыновья дяди Гарри рассмеялись, увидев, как Егор пытается ухаживать за их сестрой, и, что было самое ужасное, она тоже засмеялась вместе с ними.
— Я Этл, — представилась она без церемоний.
Егор совсем смутился. Он неуклюже положил ей еды на тарелку, налил девушке воды, но чем больше он старался делать все как надо, тем хуже получилось. Наливая воду, он пролил ее на скатерть. Парни зажимали рты, чтобы не прыснуть. Девушка, уверенная, что это ее красота привела кузена в замешательство, наслаждалась его растерянностью и собой, весело болтала и смеялась. А Егор не сомневался, что она смеется над ним и его неловкостью.
Он из кожи лез, чтобы выглядеть элегантным, но ничего не получалось, все валилось из рук. Он места себе не находил, мягкое сиденье стула казалось ему жестким и неудобным, словно было утыкано иголками. Ладони потели от волнения. Он боялся окончательно опозориться. Когда тетя Мильнер подала жареную курицу, он пришел в ужас, ведь он не умел ее есть, не знал, как отделить мясо от костей, как добавить густого коричневого соуса. Стоило поднять глаза, как взгляд натыкался на сыновей дяди Гарри. Как всегда, Егор попытался скрыть растерянность грубостью. Именно потому, что тетя Мильнер так настойчиво его угощала, он отказывался даже пробовать. Этл, уплетая за обе щеки, постаралась помочь матери:
— Почему ты ничего не ешь? Все ведь так вкусно.
— Слишком острая еда для меня. И, черт возьми, здесь так жарко, — пробормотал он в сторону.
— А мне так ничуть не жарко, — ответила Этл, облизывая губы кончиком розового язычка. Егору подумалось, что это ему она показала язык.
Карновские попытались вмешаться, когда Егор начал грубить. Сначала Лея стала уговаривать его поесть, потом Довид, потом отец с матерью. Но чем больше к нему приставали, тем больше он упрямился. Первым не выдержал дядя Гарри. Насмешливо глядя на Егора, он сказал, что думал:
— Боюсь, мы не приглянулись вашему мальчику. Ни наша страна, ни наша жизнь, ни мы сами. Не так ли, мистер немец?
Его слова и, главное, отчетливо прозвучавшая в них насмешка, дескать, можешь нас любить, можешь не любить, меня это мало волнует, окончательно добили Егора. Он уже настолько не владел собой, что даже обидел даму, за которой пытался ухаживать. Она решила свести все к шутке:
— Кто-кто, а я-то ему понравилась. Правда, Егор?
— Нет! — отрубил он.
— Почему? — искренне удивилась Этл.
— Не люблю черных, — ехидно сказал Егор.
Он перешел все границы. Тетя Мильнер попыталась спасти положение.
— Такой болезненный мальчик, — заботливо сказала она. — Совсем ничего не ест.
Она налила ему стакан воды и вытерла салфеткой вспотевший лоб. Тетя Мильнер надеялась, что так она замнет неловкость и за столом восстановится мир. Но ее слова оказались последней каплей. Егор больше всего на свете ненавидел, когда его называли болезненным мальчиком. Он с детства этого терпеть не мог, а тут чужая женщина, едва его увидев, заговорила о его слабом здоровье, к тому же при двух крепких парнях и девушке.
— Я здоровый, черт возьми, здоровый, понятно? — крикнул он и поднялся из-за стола. — И оставьте меня в покое. Все, чего я хочу, это чтобы от меня отстали…
Лея, Довид, дядя Гарри, тетя Мильнер, Этл — все, кроме парней, которые продолжали невозмутимо жевать, бросились успокаивать Егора. Тереза покраснела до корней волос.
— Егор, Егорхен! — кричала она.
Доктор Карновский взял сына за руку и вывел из комнаты.
— Ноги моей больше не будет в этом доме, — тихо прошепелявил Егор. — Они смеются надо мной…
У него уже несколько месяцев не было нарушений речи. Доктор Карновский испугался:
— Хорошо, хорошо, мы сюда больше не придем. Только успокойся, сынок, пожалуйста, успокойся.
На улице ярко светило солнце, но у доктора Карновского было темно в глазах. Он рвался в эту страну ради сына, и все началось так неудачно. Карновский, хоть и не был суеверен, увидел в этом дурной знак.
Соломон Бурак не сдержал слова, что, пока он будет президентом синагоги «Шаарей-Цедек», мистер Пицелес будет ее шамесом.
Когда немчики бунтовали против венгерского шамеса, он за него заступался. В их презрении к мистеру Пицелесу он ощущал презрение ко всем таким, как он, Соломон Бурак. Но однажды субботним утром в синагоге неожиданно появился Довид Карновский с Ораниенбургер-штрассе. Он держал под мышкой старый мешок с талесом. Этот бархатный мешок был у него со свадьбы, Лея вышила на нем его имя, имя его отца, год рождения и щит Довида. Едва увидев Карновского, Соломон Бурак почуял неладное.
На секунду он растерялся. Еще там, в Берлине, при виде образованного и спесивого Довида Карновского он чувствовал себя не в своей тарелке. Соломон прекрасно помнил, как этот надутый индюк воротил от него нос. И еще лучше помнил, как пришел к нему сватать дочь за его сына, а Карновский сказал ему в лицо, что не считает его достойным. С тех пор прошли годы, но такие обиды не забываются. Соломон притворился, что сильно занят, засуетился, стал давать мистеру Пицелесу приказы, в которых не было никакой нужды, лишь бы не встретиться взглядом с новым прихожанином.
Однако растерянность быстро прошла. Соломон взял себя в руки. Он никогда не робел перед немчиками, а Карновский и немчиком-то только прикидывался. Наблюдая из угла, как Карновский, сильно поседевший, сутулый, озирается по сторонам, Бурак почувствовал себя крепче и моложе своих лет. «Ничего, есть Бог на свете, — подумал он, хотя никогда в этом и не сомневался. — Есть Бог, который все видит, все слышит и каждому воздает по заслугам».
Соломон Бурак встряхнул головой, провел ладонью по свежему, гладко выбритому лицу и, выпятив грудь, хозяйским шагом направился через синагогу. Шамес следовал за ним. На секунду у Соломона мелькнула мысль, что он, пожалуй, и не посмотрит на Карновского, сделает вид, что его не заметил. Карновский не признал его тогда, он не признает его теперь. Однако тут же решил, что лучше будет показать: Соломон Бурак нимало не зазнался и рад приветствовать Карновского в своей синагоге. В своем положении Соломон мог проявить снисходительность.
— Здравствуйте, земляк, — громко сказал он, подавая руку. — Как поживает Лееле?
В Берлине Соломону приходилось разговаривать с Карновским по-немецки, но сейчас он заговорил на родном еврейском языке, чтобы показать Карновскому, что считает его своим, земляком из Мелеца, нравится это ему или нет. И сразу спросил о жене, чтобы Карновский не подумал, что он, Соломон Бурак, благоговеет перед ним, а знал, что он согласен иметь с ним дело только из-за того, что он муж Леи, ведь Бураки всегда считали ее близким человеком. И потом, если Карновский вдруг опять попытается сделать вид, что Бурака не знает и знать не хочет, так у него не получится. Он из Мелеца, муж Леи, а Соломон Бурак теперь не из тех, кого можно в упор не замечать. Но Довид Карновский не только узнал земляка, а даже обрадовался.
46
Сладенький, милый (англ.).