Майор Фефелов же, отец родной, только и сказал:

— Ну, поиграл на балалайке, развлекся, пора и за работу.

Да так нагонял Коляшу с машиной, включив их в колонну боепитания, что оба они — и рулевой, и машина — выдохлись, встали, требуя ремонту. Здесь же, в фефеловском хозяйстве, машину подладили, человеку ж, да еще такому затейному, ни ремонту, ни отдыху — вернули в управление третьего дивизиона — вертись, воюй и помогай тебе Бог.

А там, в дивизионе, вовсе нет продыху, — артдивизию и гаубичную бригаду вместе с нею передали в резерв Главного Командования, и пошли они мотаться по фронту, клинья пробивать, дыры затыкать, контратаки пресекать, бить, палить и по дорогам пылить.

К этой поре в управлении дивизиона, в парковой батарее и во всем ближнем войске установилось окончательное отношение к шоферу Хахалину как к человеку придурковатому, никудышному, для боевого дизизиона, для боевой работы даже вредному. Запущенного вида, мающий и себя, и технику свою. Коляша и плакал в одиночку, и психовал, подумывал уж наложить на себя руки — винтовка-то вон она, в кабине висит: обойма в ней полная и патрон в патроннике…

Шоферня, исключительно из презренья к собрату своему, растащила с Коляшпной машины ключи, отвертки, масленки, насос, даже домкрат один удалец упер. Но на домкрате Коляша рашпилем нацарапал XX, нашел по тем буквам инструментину и, объяснив, что два «хэ» обозначают не Христос Хахалин. а хер Хахалин, долбанул железякой вора по спине. Пострадавший написал на него жалобу. Самый справедливый в бригадном транспорте человек — майор Фефелов — сказал жалобщику: «Не воруй! В другой раз не домкратом, ломиком добавлю!» — и у Коляши появился настоящий враг, на этот раз во стане русских воинов, фамилия ему была интересная — Толковач. Говорил ворюга, что он серб по происхождению. Врал, конечно. Чтоб серб — и воровал?.. Больно продувная рожа у этого серба, навыкшего тащить с советского колхоза.

Но… «недолго музыка играла, недолго фраер танцевал», — говорят нынешние блатняшки. На стыке двух областей — Сумской и Полтавской, в гоголевских благословенных местах, под селением Опишня спустил у хахалинской «газушки» баллон, колесо смялось, причем спустил баллон внутреннего левого колеса, для которого требуется особый ключ, под названием газовый. У Коляши не только газового, вовсе никакого ключа нет. Наладился он идти на поклон в парковую батарею — ключ во временное пользование попросить. Когда пошел, обстрел начался, аж груши и сливы в саду посыпались. В саду том вместе с другими стояла и Коляшина «газушка», под которую он не успел выкопать аппарель, то есть не спрятал машину, потому как ничего он не успевал, копать-то и сил не было. А тут еще беда: с налету, с повороту попав в пышные полтавские сады, вояки набросились на фрукты, в первую голову на сливу — и всю, считай, боевую бригаду пронесло. Дристал, да еще так ли звонко, и Коляша — брюхо, кишки и все прочее горючим отравлено, весь он ослаблен, истощен, хворь всякая вяжется, насморк и кашель с весны не проходят, когда в грязи пурхался, под машиной лежал — простудился. Вон как украинское, ярое солнце печет, а все знобко, разлад в голове и в теле, еще и брюхо прохватило. Толковач-сука, знал, что слива обладает слабительным свойством, но не сказал сибирякам-невеждам об этом. Хохочет, радуется: все вот обдристались, он вот нет!..

На обстрел Коляша Хахалин не обращал никакого внимания, раза два в кювет возле дороги ложился как бы по обязанности, кюветы были полны фруктами, гнилыми грушами, яблоками, прокисшими сливами, и все это забродившее добро слоями облепили осы, мухи, пчелы, шмели. Одна оса Коляшу жогнула, и он разозлился: «Мало, что все кругом едят и жалят, так еще и ты, скотина безрогая, башку долбишь!..» — и в горсти козявку беспощадно раздавил.

Возвращаясь в расположение с ключом, Коляша еще издали заметил, что в саду, за белой хаткой, крытой соломой, густо дымит и патронами стреляет горящая машина. Старый украинец со старухой с бадьями бегают — из колодца водой хату обливают, чтобы не загорелась. Несколько военных помогают им. Прикинул издали рулевой Хахалин — и вышло: горит его машина, — вздохнул облегченно: «Дошла, дошла, дошла-таки моя молитва до Бога!». К машине нельзя уже было подойти, в ней рвались патроны и гранаты, опасно вспыхивали и разлетались по сторонам сигнальные ракеты.

— Прямое попадание в кузов, — объявили Коляше. Толковач, пробегая мимо с ведром воды, оскалил щетки не видавшие коричневые зубы:

— Будет тебе, будет штрафная! Да-авно она тебя ждет — дожидается…

Коляшу Хахалина позвали к телефону, и сам командир дивизиона громко приказал:

— Провод в кулак и по линии сюда, на передовую, — тут ты у меня узнаешь, где раки зимуют! Тут ты научишься казенное имущество беречь!

«На передовую, так на передовую — эка застращал! Понос бы только остановился, перед броском неудобно — боец такой героической армии и обделался!» Чувство пусть и мрачного юмора еще не покинуло Коляшу Хахалина, и, стало быть, он еще живой, и дух в нем пусть не крепок, но устойчив пока.

И пока он шел на наблюдательный пункт, на передовую, дал себе клятву железную: никогда-никогда, ни в какую машину не сядет кроме, как пассажиром.

Было все: и топали на него, и расстрелом стращали, и штрафную обещали — Коляшу Хахалина ничего не трогало, не пугало. Он отрешенно молчал и смотрел в землю, потому что, если он поднимал голову и начинал глядеть в небо, — воспитующими его, отцами-командирами, это воспринималось как вызов, как чуть ли не высокомерие. Как и большинство начальников, выросших уже при советской власти, командиры сии прошли через унижение детства в детсадах, в отрядах, в школе, ну и, само собой разумеется, главное, вековечное унижение в армии. Поэтому, получив власть, сами могли только унижать подчиненных, унижаться перед вышестоящими начальниками, и глядящий в землю, ссутуленный, как бы уж вовсе сломленный человек был для них приемлемей того, кто смел глядеть вверх, — не задирай рыло, коли быть тебе внизу судьбой определено. Израсходовав пыл огневого заряда, командир дивизиона спросил:

— Чего вот мне с тобой теперь делать?

— Воля ваша. Что хотите, то и делайте, — ответил впопад Коляша.

— Воля ваша, воля ваша, — затруднился командир, имеющий еще силы на перевоспитание разгильдяя, который всем надоел, себя, машину и людей извел. Если бы он сказал то, чего ожидал командир дивизиона: «Немец стрелял, не я», «у снаряда глаз нету» или совсем коротко: «Война!» — капитан еще побушевал бы в сладость и утеху души своей. А тут вот: «Воля ваша», — и вид такой — хоть к чему человека приговаривай — со всем согласится.

— Каблукова ко мне! — приказал капитан.

После переезда с Орловщины на Украину, где-то в направлении на Ахтырку или на Богодухов, уработавшиеся, на солнце испекшиеся бойцы взвода управления к вечеру истомленно расселись, разлеглись посреди нескошенного поля, потому как днем от жары ничего не ели, только пили воду и копали, копали и пили. И вот хоть малая, но все же блаженная прохлада, вечер, покой, «кукурузники» в небе лопочут, светленько пулеметными очередями посикивают, по две бомбы-пятидесятки на окопы врага шмаляют. Бои идут затяжные, изматывающие, передовая линия все время меняет «конфигурацию». И однажды вечером с неба раздался женский ангельский голос: «Вы, ебивашу мать, докуритесь!» — кукурузница-летчица спланировала над окопами и упреждение дала, потому как войско, налопавшись, закуривало, и вся передовая высвечивалась огнями цигарок, будто торжественно-праздничными свечками.

Немцы — народ тоже курящий, разберись с неба, кто там на земле курит. И докурились: перепутала какая-то кукурузница конфигурацию передовой, метко положила в самую середку блаженствующего взвода управления третьего дивизиона две бомбочки — и разом два десятка человек вымело с передовой, семеро тут и остались докуривать, остальные в госпиталя, слух был, четверо не доехали до места. Сержанта Ястребова, командовавшего отделением разведки, разбило на куски. Вместо него назначен был младший сержант Каблуков, парень хоть и придурковатый, и вороватый, но лучше пока никого не нашлось.