Изменить стиль страницы

— Ну на термины наш брат не скупится, а я вам коротко скажу — завидую старым архитекторам: материалы у них были отменные, поточного производства никакого. Все штучно и неповторимо. Архитектура — искусство королей. Старая, но верная истина. Так что не ругайте нас, грешных, мы работаем на массовую продукцию. Чертаново видели?

— Муравейник, — коротко отрезал я, — функционально продуманный муравейник.

— Ив муравейнике есть свои железные законы. Их следует изучить, чтобы пользоваться… Мудрый лукавый Черчилль недаром метко сказал: «Мы строим здания, а здания строят нас».

— Я не против комфортабельных муравейников. Просто тем ценнее то, что не похоже на них. Не так ли?

— Кто будет спорить. Тысяча четыреста охраняемых объектов в одной Москве, да еще сотня усадьб в пригороде — разве это не ответ на ваши горестные сомнения?

— Он считает, что все ценное гибнет, а мы только треплемся, — пожаловалась Ольга.

— Ну, положим, есть и новенькие неплохие здания… Калининский проспект, например. Неужели не впечатляет? — доцент спокойно парировал мои доводы, как бы играя со мной в прятки. Я чувствовал, что он не договаривает.

— Страшная символика библейского Шестикнижия. Когда-нибудь за такое придет расплата. Это — подлая архитектура…

— Вы жестоки, коллега. Но в чем-то я с вами согласен — скорее, инженерия, чем одухотворенная реальность, которую можно сделать обитаемой. Хотя студенты нашего вуза стремятся доказать обратное и небезуспешно.

— Он договорился до того, что всем нужно бросать свои дела и идти спасать нашу столицу, как будто без него нет реставраторов, — сказала Ольга.

— Да им на сто лет работы, — все более ожесточался я, — суть проблемы не в этих «славянских развалинах». Любой классический дом на Тверском бульваре несет в себе большее, чем перечень колонн и портиков, аркад и залов. Неужели вы не чувствуете? Не случайно в них выросли такие люди… Декабристы, например. Тот же Герцен, Огарев, Одоевский!.. Это же совесть будущего науки.

Я горячился. Мысль, казалось, была больше меня и мне никак не удавалось с нею справиться.

— Вы говорите об идеалах античности, которые питали классицизм. После пышной праздности барокко — гражданский патриотизм, строгость пропорций, симметрия. Это азбучные истины истории искусств… — резонерствовал доцент.

— Да дело не в азбуке: любой профан, не утративший чувства зрения, разберет ваши пропорции и симметрию. Но от стеклянных коробок «Националя» у меня такое же ощущение, как от купеческих банков на Кировской или от суеты «Детского мира». Разве можно создавать здания, где человек подавлен и истерзан. Честное слово, я готов молиться Дому Пашкова, ибо я знаю, что там самим архитектором дарована молитвенная тишина и благоговение перед Человеком. Человеком с большой буквы, хотя и строилось в крепостные времена…

— Помилуйте, вы горячитесь так, словно я создал всю стеклобетонную Москву. Тишина была полезна, пока мы не стали вновь столицей. В усадьбах тишины предостаточно — наслаждайтесь ею, а людям надо где-то работать. Конторы идут к облакам, дружище, мы управляем шестой частью суши. Не так ли?

— И воспитываете клерков своими лифтами, туалетами, барами, где можно трепаться за сигаретой и рассматривать модели мод… — Я остервенел до неприличия, но мне было уже все равно. — Потомки снесут эту казенную штамповку, как вы снесли половину Москвы из-за проспектов и автострад…

— А вот это уж не ваша печаль, — блеснул очками симпатичный доцент и разлил аккуратно кофе по чашечкам. — Мы, как врачи, у всех на виду, и рецептов — хоть отбавляй…

— Ты зашкаливаешь, Андрей, — обиделась за доцента Ольга и попыталась свернуть разговор на жену хозяина, которая где-то была за рубежом. Но меня понесло, и я выговаривал нечто совсем несуразное:

— Наши классики подражали античности, потому что умели стыдить. Стыдить Демидова за рабство, на которое он обрек своих рабочих, стыдить Строганова за нажитое обманом богатство. Они были судом нации, и кто не окончательно потерял совесть и честь — слышали этот голос. Судил мастер, лепя фигуру восставшего раба, судил паркетчик, набирая невиданной красоты цветы из палисандра и сандала, судил каменотес, граня вазу, где каждая жилка была открыта им самим по чутью и мере красоты. А вы напрочь забыли язык архитектуры — вы делаете на потоке клерков. Вы производите довольных комфортом мещан. — И так как взгляд мой многозначительно обвел в тот момент комнату, то Ольга рассерженно встала и взяла меня за рукав.

— Ты несносен, Андрей. Извини нас, Герман, но я так и не успела его обтесать…

Доцент улыбался, и смешинки плясали у него под очками, когда он подавал Ольге пальто и сумочку:

— Провинция должна быть честнее нас, Оля. Я сам бы хотел так горячиться, но уже не могу. Как вас хватает и на гражданственные эмоции, и на диссертацию! — съязвил напоследок он.

— Напишет он диссертацию — как же. Его приковывать к столу надо, — шутливо ответила ему Ольга, и уже другим, будничным, новым для меня голосом сказала мне: «Ты готов, восставший раб?»

Мы вышли на площадку.

VIII

После этой беседы Ольга на неделю уехала к матери, сославшись на недомогание. Я махнул рукой на работу и уже без всякой цели бродил по Москве, одурелый от непоправимо рушившейся карьеры, которую сам не желал делать. Улицы, как в калейдоскопе, мелькали перед глазами, не хотелось ни стилей, ни архитектуры. Все опостылело, и я пробовал пить в одиночку по вечерам. В рестораны стояли хвосты у входов, а в забегаловках разило водкой и нечистотами. Мне снились какие-то развалины и остовы бетонных коробок с выломанными перекрытиями, горели клееные элегантные арки, выгнутые как грифы и деки скрипок, лопались натянутые тросы мостов, и яркие шустрые автомобильчики срывались в кипящую пузырями воду. Я стоял и хохотал, глядя на гибель цивилизации, а потом просыпался в холодном поту и пил, не глядя, таблетки, оставленные Ольгой на тумбочке, где она держала косметику и всякие флаконы…

Спас меня от депрессии профессор, любезно пославший ко мне на «голубятню» очередного аспиранта-первогодка. Хорошенький ангелоподобный мальчик с русыми волосами горшочком и в кожаной куртке возник передо мной из утренней мглы и молча выложил на стол записку от шефа и яркий картонный буклет.

— Вы к кому? — устало спросил я, нахально потягиваясь на кровати.

— Профессор приглашает вас принять участие в конференции. Выезд в пятницу в восемь вечера. Вот билеты и программа… — Мальчик с любопытством покосился на Ольгины вещи, висевшие на стульях.

— Какая еще конференция, я болею, — ответил я и повернулся на бок.

От юноши пахло французским одеколоном и американскими сигаретами.

— Закурить найдется? — вяло прохрипел я и сел.

— Отличные, с фильтром… — он вытащил пачку и щелкнул зажигалкой.

«Вышколенный юноша, знает, чего хочет», — подумал я.

— Проходи, садись. А тряпки убери вон туда.

Он сел и поджал ноги в красных носках.

— Кофе желаешь? — Я поднялся и начал медленно приходить в себя. Какая дурость: человек пришел по делу, тащился на край Москвы, и потом вовсе не стоит выламываться перед возможным кандидатом наук.

Мы разговорились. Алик Аршов был из Барнаула, поступил в аспирантуру как целевик сразу после вуза и был очень настроен кончить работу в год-два, не более. Тему он привез с собой — ориентированная древесина, последний крик моды, сплошной переворот в технологии. Там, в Барнауле, его папа работал директором на новом заводе, где монтировалось японское оборудование, и сын должен был «испечься» в качестве начальника лаборатории, двинуться по служебной лестнице…

— Здорово ориентируешься, — искренне похвалил я. — А мои линии поточной склейки пока еще на бумаге, так-то…

— Но ведь выпуск клееной древесины вырастет в десять раз! На съезде в решениях так записано, — уверенно и бодро поддержал он меня.

— Записано — значит, будет. Только и без меня это случится. Незаменимых у нас нет, не так ли?