Изменить стиль страницы

— Мера, Андрей Викторович, мера. Она поможет узнать все…

IV

Когда кончились мои два года обязательной службы по распределению, я уехал в Москву в аспирантуру. Мне пришлось расстаться с учителем. Ученой степени у него не было, лаборатория в здании в глубине леса занимала всего две крохотные комнатки, до отказа набитые самодельными приборами, а в Москве на кафедре дерева и пластиков работали профессора с мировыми именами. У них была Школа. Именно Школа, потому что, как мне тогда казалось, все-таки нельзя называть этим именем интуицию Патриарха.

Порой я замечал уже и неудачи своего кумира. Так было на пуске элеватора, где, по его мнению, ошибочно была выбрана порода древесины для облицовки воронок зерновых банок. Он горячился, доказывая, что только болван и невежа может ставить мягкую липу на такое истираемое место, но элеватор надо было пускать, сделали записи в протоколе, а комплекс пустили. И он стоял и стоит до сих пор, и о каких-либо бедах у мукомолов мы не слышали. Хотя, впрочем, я могу быть не в курсе, как говорят…

Я поступил на кафедру к профессору Егорову, который остался весьма доволен моим рефератом, где описывались примеры долголетней службы деревянных зданий. Эту работу я писал, используя и свои материалы, и многое из того, что было накоплено Патриархом за годы работы. Дал он мне их сам, причем долго уговаривал не упоминать имени в источниках, чего я, конечно, сделать не решился. У меня оставалось неприятное чувство неловкости. Он, чувствуя это, сам провожал меня на аэровокзал, рассказывал истории из жизни и много иронизировал над своей способностью попадать в каверзные ситуации. Тогда я и услышал, как он в тридцатые годы, работая таксатором по обмеру и отводу лесов, чуть не погиб где-то под Тобольском…

— Понимаешь, Андрей, я отводил лес по берегам Иртыша. На одном берегу зажиточное татарское село, стоит на крутом яру, а лес его и пашни — по другую сторону в низине на сотни три километров.

Поручил мне волком отрезать у них часть лесов для колхоза из русских переселенцев. Приехал я в это татарское село, со старостой по карте порешили, где просеку рубить будем, где межевые столбы ставить. Он мне пятерых джигитов отрядил — пошли мы метки ставить. Целый день тесали — завтра рубить выходить надо.

Утром выходим — нет меток! Словно по волшебству канули — то ли замазаны чем, то ли с коры соскоблены. Иду я впереди, джигиты мои сзади. Хрясть — и падаю в волчью яму. Лапником чуть прикрыта, Дерном — и глубина метра три-четыре.

Я выругался, ощупал себя — все цело, планшет и карта при мне, только карандаши выронил. Кричу — чтобы веревку мне кинули. А в ответ — ни звука! Что за чертовщина? Кричал-кричал, и вдруг понял. Это они, кулачье хитрущее, от меня избавиться решили, леса своего да земли пожалели. А к вечеру, когда смеркаться стало, меня еще ветками забросали — шаги тихие, таежные…

Стал я смотреть — что же у меня есть. Нашел в пиджаке пару сухарей, ножик перочинный — и все. Стал я ножом в торфе ковырять — ступени делать. День ковырял, два — от голода голова начала кружиться, озноб по телу пошел. Я все-таки ковыряю, а внизу вода собирается, в одежду впитывается. Холод кости ломит. Я сухари давно съел, движением греюсь.

Сделал три-четыре ступени и, распираясь руками, полез. Торф непрочный, ползет, сочится. Еле-еле до верха долез и за палку, на которой лапник лежал, схватился, а она и треснула. Полетел я с ней вместе в грязь, в болотину. Ну, все, думаю, третьих суток не выдержу — бьет меня, как в лихорадке…

Представляешь, что делать в такой ситуации? — Патриарх доверчиво взял меня за руку, как бы подтверждая, что он здесь. — Насадил я свою кепку на эту палку, высунул ее из ямы, как мог, и в беспамятстве почти мотаю туда-сюда. Вдруг — грохот телеги, стук колес. В проеме показывается голова с бородой. «Сидишь?» — спрашивает. «Сижу», — отвечаю, и уж сил нет встать. И вдруг дед исчезает, снова стук и тишина. Снова я просидел так, и палку бросил. Умирать собрался.

Потом слышу — убирают сверху лапник, вожжи спускаются ко мне. «Одень под мышки», — кричит дед, а я и слышу-то с трудом. Но все же понял, кое-как продел, он меня потащил — я ни с места. Кричит: «Тянись, мужик, не то брошу!» Еле-еле пособил я ему, и от света будто ослепнул, свалился в траву.

Очнулся уже в русской избе. Девчонка — русая, вся розовая от солнца, сметаной меня кормить принялась. А меня рвет с нее — смех и грех. А дед в волком уехал — людей и доктора привез… Вот так я и смерть в глаза повидал, Андрей Викторович.

Рассказывал он мне эту историю в аэропорту, потому что рейс откладывали дважды, и я уговаривал его оставить меня и ехать домой, а он, ссылаясь на отсутствие родственных душ в «берлоге», продолжал развлекать меня историями в духе Амброза Бирса.

— Что же, — удивился я, — так это все безнаказанно сошло тем подкулачникам?

— Почему же? Был потом суд выездной. У меня фамилии парней записаны, а в лицо-то я никого не помню. Есть Измангулов — а их в деревне пятеро. Султанов есть — а их девять однофамильцев. Староста хитро выбирал — получил за это года два сам — и все дела… А погибни я — и концов не сыскать: сам ушел, сам пропал…

К чему он рассказал мне эту историю, я тогда не понял. Я предвкушал уже свою будущую карьеру в столице, был полон радужных планов и рассеянно слушал Патриарха, утомившего и меня, и себя рассказом. Не помню, как я улетел, что он говорил мне впопыхах на прощание. Лишь его долгое сидение в яме врезалось мне в память. Остальное стерлось. А эта злосчастная яма вновь и вновь возникала передо мной потом, когда я вспоминал Патриарха…

Профессор Егоров предложил мне заняться проблемой переработки и склеивания древесины. Это требовало таких знаний химии, что я немедленно плотно засел за учебники, полгода не выходил из читальных залов библиотек. Москва не увлекала меня. Ее суета и шум подавляли, поэтому я стремился ложиться спать пораньше, чтобы начало рабочего дня уже заставало меня сидящим за уютной загородкой читального стола с зеленой лампой. Там я был отгорожен от людей и не стремился к общению.

Однажды профессор в очередной беседе со мной (а мы беседовали раз в неделю в его кабинете), взглянув на мое утомленное осунувшееся лицо, посоветовал мне посмотреть выставку финской архитектуры в Сокольниках.

— Вы увидите там примеры отличного применения клееных конструкций, — пояснил он, когда я хотел возразить ему, боясь терять драгоценное время. — Финны умеют ценить каждый грамм древесины, и у них есть чему поучиться.

Я отправился в Сокольники немедленно, рассеянно думая про себя, что заказанная мной на сегодня литература может ждать не более суток, а потом опять исчезнет в чреве хранилищ. Тогда ее снова надо будет выписывать по бесконечным каталогам, путаясь в индексах и разделах. Выставка была шумной, яркой, с полотнищами реклам, натянутых на алюминиевых столбах под сводами громадных оболочек из стекла и стали. Сотни посетителей скапливались, в основном, возле мест раздачи проспектов с цветными вкладками, поэтому я мог свободно бродить по полупустым залам, где стояли поточные линии обработки древесины и висели образцы чудесных древесных пластиков, полученных на этих умных машинах.

Действительно, сыны Суоми умели делать из дерева чудеса: и прочные неистираемые полы, и изящные лакированные своды, похожие по форме на деки итальянских скрипок, и ажурную мебель в стиле ампир или ренессанс. Особенно меня восхитили возможности простой березовой фанеры, из которой они делали сборные домики для Заполярья, корпуса лодок и крупных траулеров. Даже дирижабли — давно исчезнувшие у нас неуклюжие воздушные суда — имели у финнов каркасы из сверхпрочной пиленой фанеры и доставляли грузы куда-то в фиорды и заснеженные пустыни. Мне вдруг тоже захотелось заняться вот такими дирижаблями, рыбами с блестящими алюминиевыми боками и алыми лопастями винтов, на которых можно добираться в любую глушь и даль, недоступную автомобилям и вертолетам…