Изменить стиль страницы

Она согласилась работать со мной и покраснела, потому что сокурсники вокруг словно замерли, а кто-то сзади присвистнул от удивления. Дело в том, что вообще-то в этой маленькой группе никто обычно не дипломировался по дереву: они изучали металл, учились резать его и снова ладить воедино, гнуть и скручивать, делать дырки и развозить далеко, во все концы света. Дерево я им читал так, для развития, как в школе проходят основы стихосложения, а все-таки никто не умеет потом отличить дактиль от анапеста. Дипломники-единомышленники приходили ко мне с вечернего или заочного, твердо зная, что с деревом им будет сподручно надолго и всерьез. Кто-то желал сделать опалубку по-современному быстро и точно, кто-то, работая на Севере, вдоволь наморозился на полигоне, рубя лобовые стыки бревенчатых ферм, а некоторые, лобастые и по-плотницки угрюмые, просили что-нибудь «научное, чтобы покумекать»… С такими я занимался пластиками, стекловолокном, клеями — тайным своим далеким делом, что уже порядочно попило мою кровушку и иссушило душу…

Она была первой моей студенткой-дипломницей. И я шел сейчас через снегопад к высокому дому на опушке леса, где в окнах уже зажглись золотые огни. На улице в полдень от снега стало сумрачно.

III

Есть такая детская игра «Холодно — горячо». Тычешься возле искусно спрятанной вещи, шаришь ладонью почти рядом с ней, а над тобой потешаются, выкрикивая «тепло, еще теплей, холодно», коллеги-хитрецы, радуясь твоей бестолковости.

Для меня таким «горячим» местом был высокий дом на окраине города, на самой опушке. Здесь стоит возле ровной бетонной дороги суровый знак «Движение запрещено», похожий на совиный глаз с красным воспаленным ободком. Дорога эта ведет в сердцевину старого бора, где высится неведомая ограда повыше крепостной и у железных ворот мерзнут зимой в длинных шубах охранники. Правда, лет пять назад им соорудили кирпичную теплую будку, но разгадка суровой ограды не стала явственней, хотя, по слухам, там уходили в глубь земли бетонные бункера с фешенебельными апартаментами для местного начальства на случай всяких обстоятельств…

Но не элегантная бетонка в лесу, по которой лишь изредка проносились скоростные лимузины с шелковыми непрозрачными занавесочками, была причиной моей повышенной привязанности к этому месту. И даже не то, что высокие густые кроны бора неуклонно и трагически сохли, желтели к осени то там, то здесь, а к следующей весне некоторые внезапно сбрасывали кору, источенную жуками-пилильщиками. Деревья гибли безостановочно, и лес редел год от году, затаптываемый тысячами праздных гуляк и спортсменами-любителями свежего воздуха.

Я много писал возмущенных статей в городские газеты, пытаясь привлечь внимание к судьбе бора, в середине которого высился охраняемый маленький замок, а на окраине гоняли футбол дюжие молодцы, прохаживались с колясочками модно одетые женщины. Но ничего не менялось, лишь летом трайлеры увозили распиленные кряжи вековых сосен… И я смирился с этим, как смиряются люди с ходом времени. Но здание, в котором светились оранжевые лампы и слышались звуки музыки через широкие приоткрытые окна, оставалось заветным для меня. В этом здании я начинал свою инженерную службу, здесь была моя первая встреча с Патриархом, как мы называли про себя нашего старого начальника, которого ныне многие поспешно постарались забыть и чья могила на городском кладбище давно бы уже заросла… Ведь за зиму ничьих следов, кроме своих, я не находил у нее — незаметной, скромной, с мраморной серой досочкой и с железными хромированными трубками на столбиках… Каждую неделю я надолго уходил к ней, на гомонливое от птиц кладбище. И оттого — не приближался к зданию, где сменилось уже целое поколение конструкторов, химиков, технологов с тех пор. К зданию, где я начинал свои робкие попытки понять — для чего я стал инженером?

Патриарх был мягким недосадливым человеком. Настоящая наука для него начиналась с тупиков, когда испробованы горячими головами попытки понять все очевидное и неочевидное: что же происходит с гибнущим зданием, умирающим домом или замирающим в предчувствии аварии цехом. Он был неряшлив, этот старый морщинистый инженер в вечно потертой куртке геодезиста, вязаном свитере и старомодных широких брюках, измазанных полевой глиной.

Он любил загадочное, парадоксальное в поведении молчаливых объектов, составленных из жестких ребристых плит и угрюмых колонн. Долгие часы провел я с ним, ползал на животе в темноте чердачных перекрытий, с лупой осматривая скрытые пазухи деревянных стропил или прогнившие лобовые упоры врубок. Он был моим идеалом, потому что доверял числу не более чем глазу, а глаз умел кропотливо проверить прехитрым прибором, который до него никто бы и не догадался применить в нашей не бог весть какой передовой науке…

Древнее дерево он любил более всего на свете. Больше семьи, которая у него распалась, больше учеников, которых он учил как-то печально и безнадежно, словно понимая, что нас неминуемо увлечет романтика стальных и алюминиевых грез, огненная феерия сварки. Он долго жил на Севере, в Карелии и Коми, работал таксатором в Сибири, и в нашей малолесной области говорил о дереве как о редком ценном звере, которого напрочь истребили нетерпеливые охотники, не знающие законов его роста и размножения. Только через год после начала совместной работы я случайно узнал, что Патриарх до войны получил научную премию за конструкции из дерева, которые выдержали землетрясения в восемь баллов на Камчатке, а в годы войны по его проектам создали унифицированные мосты для армии, которые пропускали целые танковые дивизии во время наступления…

На мой недоуменный вопрос об этом он просто ответил: «Чудак, я применил древний китайский доу-гун, который постарше колеса и пороха. При чем здесь моя персона, если мои современники были просто незнакомы с китайскими пагодами…»

Патриарх искал золотое сечение. Давая рецепты и подписывая чертежи, распаивая радиосхемы приборов и химича в лаборатории с образцами, он всегда думал о золотом сечении, о котором, поведал мне много позже, когда убедился, что я — один-единственный из его инженеров — собираюсь идти в науку.

IV

Патриарх был бессменным внештатным консультантом местной реставрационной мастерской, которая, по идее, должна была сохранить потомкам редкостное строительное наследие нашего уральского края. Мастерская была слабенькой, больше отпускала своих мастеровых на «оброк», то есть — на общестроительные ремонтные подряды.

Делать реставрацию — сложные прирубы, смену венцов сгнивших избенок и редких деревянных церквушек — было по силам немногим плотникам, да и свозили редкости в город вяло, словно нехотя. Патриарх лет десять назад добился решения властей о свозе уникумов на укромную поляну в городском парке, чтобы со временем здесь вырос сказочный городок теремков, но работа шла медленно, денег было маловато, и никто, собственно, не неволил. «Двести лет постояли, десяток-другой подождут», — рассуждали многие, шустро успевая строить лишь собственные гаражи и дачи.

И все-таки дело шло. Привезли даже казачью ветряную мельницу, послужившую верой-правдой не одному поколению. Сохранились у нее не только башня и подклет, но и центральный тяговый ствол, и точеные шестерни-колеса, приводившие в движение жернова. Не было только ветряных крыльев-перепонок, чертежи на которые я делал по вечерам, вне службы, листая диковинные альбомы с «ятями», которые доверил мне на неделю Патриарх. Я рисовал ветряк с удовольствием и каким-то безотчетным ощущением соприкосновения с вечностью, и образ моего учителя почему-то приобретал в моих усталых глазах черты… Дон-Кихота, с копьем наперевес болтающегося на этих перепончатых крыльях старинной казачьей крупорушки…

Было что-то похожее в унылом степном пейзаже южноуральской равнины и выжженной солнцем Картахены, где скитался рыцарь Печального Образа: те же пологие курганы, голые степи с выступами утесов среди ковыля, те же грубо отесанные жерди, связанные конопляными веревками, без единого гвоздя, тот же свирепый суховей, от которого скрипит старая мельница, да тучей поднимается пыль из-под копыт овечьего стада…