Изменить стиль страницы

Как мы обживали этот танк! Сооружали из пружин и выкинутых на свалку матрасов упругие сиденья, резали из фанеры и красили в защитный цвет откидные крышки на петлях, бензином, выпрошенным Васькой у знакомого шофера, драили весь его шершавый, в зазубринах корпус и потом долго не могли сидеть внутри от испарений, и возвращались домой насквозь пропахшими и чумазыми. Мы любили свой танк, как невыразимое в обычных словах сокровище. Он еще теснее сплотил нас, отгородив от всего класса стеной секретов, паролей и кличек. И он же стал местом моих отчаянных мучений, страхов.

IV

Сначала я мог рассчитывать лишь на место десантника, снаружи, потому что в настоящий экипаж входило четыре танкиста во главе с Василием. Рафик Мкртчян был водителем, Филимон Запольский — стрелком, Юрка Кузькин — радистом. Уцепившись за стальные ржавые скобы на броне, распластавшись всем телом по холодному в изморози металлу, я жадно прислушивался к голосам моих друзей, ведущих танк в наступление. Васька командовал хриплым, не своим голосом, при этом коробка танка усиливала его крики, и можно было слышать, как добросовестно, с пыхтением исполняли его команды мои друзья, вертели остатки маховичков, скрежетали рычагами, а больше всего — колотили по стали жестяными коробками, изображая выстрелы…

Мне повезло. Прислушиваясь к приказам Васьки, я видел, как плоские массивные приводные колеса танка чуть-чуть шевелились, видимо, когда Рафик нажимал на уцелевшие рычаги или педали.

По ходу игры, слушая доносящийся из-под толстой башенной брони голос командира, я должен был, строча автоматом, прыгать с танка на захват вражеских окопов, Васька гонял меня безжалостно и многократно, приподнимая при этом самодельную крышку люка и высунувшись по пояс. Я отбивал подошвы, ударяясь о деревянный настил платформы, царапал в кровь пальцы, но Васька был неумолим: «Вперед! На захват третьей линии! Кинжальный огонь!» — вопил он, а у меня пот заливал из-под шапки глаза, тело горело от усталости и руки дрожали от тяжести железного ржавого автомата… Но я не мог даже возразить, ибо сам Васька дерзал прыгать на наших глазах не то что с неподвижной, а с идущей на полном ходу платформы, когда, разогнавшись на сортировочной горке, гудящий ящик вагона шел под уклон навстречу длинному хвосту формируемого состава. Он мог при всех сунуть под колеса чугунный тормозной башмак, а сам встать между буферами состава, дожидаясь, пока вагон со свистом и скрежетом не ударит в массивные тарелки возле самых его плеч. Он вызывался даже на спор, что может лечь между шпалами и пролежать, пока сверху пройдет полный грузовой состав, но на это никто из нас — трусов и бояк — не шел…

Как я мог пикнуть такому командиру, что у меня больше нет сил, что у меня подкашиваются ноги, а пальцы уже не сгибаются и не держатся за скобы. Я должен был стать нужным ему в экипаже…

И вот, когда при минутной передышке я услышал его приказ: «Левый поворот! Газу давай!» — я закричал, срывая голос:

— А он задний дает. А он не знает!..

— Почему задний? — высунулся Васька из люка — потный, запыленный, в старом тряпичном шлеме танкиста без наушников.

— А вот колеса не поворачиваются! — истошно вопил я и, тут же сбиваясь и путаясь, выдал свою наблюдательную зоркость и по части заднего хода, и по выхлопам, и по поворотам.

— Ладно, без сопливых разберемся, — сказал Васька и собрался уже закрывать люк, как меня осенила великая идея:

— А я могу и башней двигать! Без башни пушкой не прицелишься, — выпалил вдруг я, хотя за секунду до этого и не догадывался о существовании башенного механизма. Отчаянье и горькое одиночество сжали в кулак всю мою мальчишечью гордость и бахвальство, и через минуту я уже сидел в башне и, ощупывая пальцами пазы, лихорадочно искал, что бы такое могло сдвинуть этот тысячекилограммовый колпак с места. Мысль моя работала толчками, барахтаясь между отчаяньем и вспышками надежды, а Васька нависал надо мною ушастым шлемом и бубнил с угрозой:

— Ну, скоро? Врешь ты все, бабкин хвост…

У каждого в жизни бывают звездные часы, скачки, рывки к Мужанию. Мой первый шаг я сделал в танковой башне, в неполных девять лет, когда, сжавшись в комок от страха и отчаянья, промолвил Ваське:

— Пусть все вылезут и снаружи помогут… Упрутся в башню…

Все вылезли, похихикивая надо мной и ухмыляясь: врежет мне Васька по шее за треп. Потом они долго пыхтели, налегая тремя мальчишечьими силенками на башню, стоящую намертво. Потом нехотя вылез Васька, и я снова показал им, куда нужно упереться и куда толкать. А потом, внутри, тайно и задыхаясь от восторга, нащупал стопорный упор, отжал его, закусив губы и сдирая кожу, приказал:

— Давай! Дави сильнее!

Медленно, со скрипом двинулась тяжелая башня. Заскрипели по ржавым пазам направляющие, завертелась в открытом люке нить проводов…

— Ура! — завопили ребята и нажали покрепче.

— А-а, — отчаянно взвизгнул я и отдернул вмиг обагрившуюся руку прямо из-под зубцов шестерни… Я потом плохо помнил, как меня увели домой, как промывали покалеченный палец йодом… Рубец — первый боевой рубец от ранения в настоящем танке, — сохранившийся на всю жизнь на левой руке, был моей бесспорной и главной наградой, когда спустя неделю или две я занял место водителя танка, стоящего на запасных путях нашей громадной железнодорожной станции…

V

В эту зиму и потом весной, когда внезапно ослепительно и жарко ударило солнце, в неделю высушив дороги и отстойные канавы, у нас началось строительство. Крохотные домишки, доски которых были изъедены почти до трухи, понемногу начали исчезать. Дюжие мужики в кожаных фартуках, забравшись на пыльные ветхие стропила, ломами раскачивали скобы старинной ковки, и окрестность наша, помимо паровозных гудков, огласилась пронзительным истошным скрипом выдираемых гвоздей и дюбелей. Мы ходили в школу, плохо соображая, что выводили наши пальцы в графленых тетрадях, потому что все существо наше переполняла внезапная, суматошная, пыльная горячка новостройки.

Может быть, деревенскому моему сверстнику — знатоку и очевидцу живой, одухотворенной природы — покажется преувеличенным то впечатление сказочности и таинственности, каким наполнялись наши мальчишечьи души при виде грубо сколоченных горбылистых лесов, на которых, пружиня, ходили каменщики. Мы замирали от восторга, когда, перекинутая через неказистый блочок, бесшумно скользила вверх подвесная клеть с бадьями раствора, а высокая фигура в брезентовой куртке, помахивая богатырской рукавицей, подтягивала на себя этот могучий груз. Мы выросли среди незыблемого, неизменного, совершаемое на наших глазах чудо — от разрытого глинистого чрева земли до блестящей оцинкованной кровли, что пела под деревянными киянками по утрам, — все было каждый день необыкновенно и восторженно. Мы понимали, что возводимое на наших глазах здание — это архитектура, это не просто тебе четыре стены, окна и крыша для жилья. На наших глазах привозили диковинные лепные гипсовые цветы, что крепили потом на верхушки громадных тесаных колонн. Цветы были узорчатые, с прожилками листвы и крупными плодами — не рябины, не черемухи, а какой-то неведомой породы. И это было — архитектурой!

Под окнами на штырях крепились круглые фестоны тоже с тайной чудесной растительностью, и двери, которые привезли уже в конце лета, тоже были необычные, дубовые, а не то что из сосны или фанеры. Двери были тяжелыми, с медными нашлепками, узорными ручками и пластинами…

Так к нам пришел Парфенон. В серый привокзальный поселок, с пестрым базаром, деревянной церковью и бараками грянул белоснежный коринфский портик кинотеатра, окруженного чугунной витой решеткой с массивными крепостными башнями столбов…

Но самое великое чудо мы увидели потом, когда отгремел торжественный оркестр на открытии и очумелая толпа юных счастливчиков, отстояв в духоте и теснотище часовую очередь, вошла в фойе, держа в потных ладошках синие лоскуты билетов… В огромном зале, сверкавшем бронзой и хрусталем невиданных люстр, во всю противоположную стену, доходя до лепного карниза, находилась пестрая до ломоты глаз, непривычная ликующая Картина.