Изменить стиль страницы

Но я полюбил ходить на «МПС», полюбил часами глазеть на раскинутые возле вокзала, прямо в сквере, цыганские шатры, где бродили черноглазые, грязные и бойкие сверстники мои. Полюбил наблюдать их нервные, темпераментные пляски с топаньем пятками по асфальту, их хитрые уловки с зеркальцами, игральными картами, их фокусы с учеными свинками, вытаскивавшими из ящика «судьбы». Людей вокруг морских свинок всегда толпилась масса, и вместе со всеми я зачарованно смотрел, как розовый носик зверька обнюхивает потертые колоды судеб, перебирает лапками их картонные бока и потом зубками ловко вытаскивается любовь, радость, горе — и все стоят серьезные, понимающие. Видно, недавняя война тоже походила на эту стопку карточек судьбы, и потому так жадно тянулись к будущему люди и щедро падали серебряные монеты в замызганную кепку цыганенка…

Но больше всего манило, влекло меня то, что шло за чертой вокзала, что было отгорожено крепкими прошивными заборами с рисунками из скрещенных костей и черепов и надписями, то, что рычало, звенело, гудело там, за чертой оседлого… Когда, отодвигая доски запретных лазов, мы выходили на полосу отчуждения — я замирал от восторга. Это была иная земля, иная планета, вовсе непохожая на нашу обычную жизнь. Это была Железная Дорога!

Не помню, когда я впервые вышел на ее зольные откосы, когда впервые задохнулся от радости и возбуждения, увидев вплотную скрежущее, рычащее, окутанное клубами пара закопченное чудо, что, гремя на стыках, грузно пронеслось мимо меня. Было ли это еще до школы, или я уже — стриженый и заранцованный — ходил в первый класс, но именно эта стальная, полированная, сливающаяся многорядьем путей полоса совершила во мне поворот от детства.

Мы попадали от дома не прямо к вокзалу, а на маневровые горки, в закулисное царство разгружаемых товарных вагонов, в мир бесчисленных стрелок, хриплых репродукторов, ударяющихся буферными тарелками вагонов. Сновали, посвистывая, паровозы без тендеров, рослые люди в замасленных ватниках бродили меж составами, постукивая молотками на длинных ручках, и смело бросались наперерез мерно и раскатисто идущему с горки вагону, что-то непонятное ставили на рельсы, и колеса со свистом и скрежетом замедляли свой бег и уже успокоенно клацали сталью о содрогавшийся поезд, а люди подныривали под буфера, накидывая тяжкие, громадные петли на массивные литые крюки.

II

Именно там, на фоне ржавых балок, искореженных танков и дырявых парогрейных котлов, помнится мне одноклассник Василий Сумкин, лобастый, веснушчатый повелитель моих столь мучительных подростковых лет. Школа свела нас — одногодков — нос к носу, без выбора, округляя даты наших рождений и место жительства. Пятеро из нашего дома оказались в одном классе, и наши судьбы поневоле слепились в один микромир нерешенными задачками, оловянными обменными солдатиками и читаными книгами про партизан. Дом был полон мальчишек, рожденных перед войной; одноклассников насчитывалось и по два, и по три, но наша пятерка сразу сжалась в один кулак. И причиной тому, стержнем и атаманом был Василий.

У меня всегда было впечатление, что из таких выходили бесстрашные и отчаянные в поступках люди. С первого класса Васька потряс нас тем, что имел почти три сотни солдатиков, разделенных по родам войск, свободно ориентировался в видах оружия, тактике боя и стрельбе по мишеням. Надо сказать, что недавняя война, окончившись там, на Западе, непрерывно еще прибывала к нам в город эшелонами, доверху набитыми фронтовым металлоломом. В игровом дворовом обиходе пробитые каски, дырчатые автоматные стволы, рифленые трофейные термосы были естественным снаряжением. Нам не покупали хитрых магазинных трещоток, мы не выстругивали лукавых деревянных сабель — мощная, искореженная техника войны отбивала вкус от подделок своим немузейным и грозным видом.

Но выяснилось, что играли мы абсолютно по-сопливому, по-дитячьи, половины железок не знали куда применить, а настоящих гранат или лимонок вообще в глаза не видали.

Василий взялся за нас четко и без колебаний. Мы подчинились ему, полагая, что его отец — военный, ибо ходил он всегда в кителе с широким солдатским ремнем. Лишь позже, в юности, я узнал, что его отец был ответственным работником и на фронте не был по персональной брони…

За первые же полгода от комнатных, дозволенных игр в солдатики, в пулеметчики-артиллеристы мы перешли во двор, наш пестрый, вечно взрытый двор, отгороженный заборами соседей и громадной мусорной свалкой, над которой вечно кружились мухи. Кроме свалки, которую мы, понятно, избегали, была еще одна достопримечательность — горы золы из котельной, что обычно копилась всю зиму, в тазиках выносилась кочегарами прямо под окна и, медленно дымясь и догорая, образовывала изумительную страну, где не было взрослых, были свои ложбины и хребты и можно было часами строить засады, рыть горячие окопы и ячейки, как требовал от нас Васька.

Мы скоро узнали и назначение неясных полых труб и тазиков с вогнутыми вмятинами на днищах — это были минометы. Мы научились ладить самодельные строганые приклады к автоматам, менять ружейные затворы — два неисправных на один годный. При этом мы прошли все соседние дворики и вступали в деловой контакт с вечно враждебным местным сопливым населением. Мы научились играть в войну по правилам, прикрывая соседа огнем, то есть треща до жжения во рту языком и издирая в рвань уткнутые в золу рукава кацавеек. Не помню, во что мы тогда одевались, и, верно, много слез и горя приносили мы домой своим чумазым появлением, но так обворожил нас атаман, что никакие уговоры и запреты даже не остались в памяти, и, смирившись, одевали на нас родители самую затрапезную рвань. Играть они нам помешать не могли.

III

Когда я сейчас вспоминаю те подростковые годы, их напряжение и отчаянную борьбу в мальчишеской ватаге, меня охватывает страх: как это можно было вынести? Жить в окружении женщин, всегда слышать только женские наставления, просьбы, уговоры — и расти в среде мальчишек, без единой девочки, не знать ни одной сверстницы. Школа наша была сугубо мужской, и, как я уже говорил, ватага родного двора стала для меня и школьной компанией. Первые классы, узнавание букв, прописи, пролитые чернила — все это меркло перед заботами нашего дворового спаянного взвода. Я не ощущал разницы — когда был в школе, когда дома: деятельность атамана кипела неустанно. Мы переписывались, намечая план наступления или разведки, договариваясь — какие пароли вводятся на сегодняшний вечер и к кому пойдем отлаживать найденный гнутый прицел…

Пожилая учительница с добрым и усталым лицом и вечно вылезающими из-под гребня седыми волосами, верно, и не догадывалась, какие страсти терзали нас, когда, получив записку, рыжий Филька корчил мне гримасу, а я бледнел от страха и отчаяния — неужели Васька берет всех с собой, кроме меня? Меня — бабушкиного прихвостня, рохлю, кушающего всегда молочко с маслом от простуды… Меня — носящего чулочки на лифчике и галоши вместо сапог… Меня — не умеющего затянуться табачным дымом и бледнеющего перед каждым оборванным шкетом с хулиганскими прихваточками и короткой наискось челкой…

Неудивительно поэтому, что именно Василий вывел нас — еще пугливых и цепляющихся от страха друг за друга — в запретную доселе всеми родительскими карами зону железной дороги, в мир отрывистых и пронзительных свистков, гудящих почернелых шпал, лязгающих рельсов.

Там, на запасных путях товарной горки, на третьем или четвертом заходе, уже посноровистей пробираясь между колесных пар и отвислых сцепок, отыскивали мы приземистую платформу с искореженными бортами, сбитыми замками у букс и порыжелыми от дождей колесами. На платформе, забытой и пыльно пахнущей, почернелой от прошлых пожаров, стоял танк без оружейного ствола и откидных бронекрышек. Траков на его катках тоже не было, вся внутренняя начинка отсутствовала, но зато это был настоящий танк, вывезенный с настоящего поля боя и теперь счастливо забытый, затерянный среди негодных вагонов на запасных путях…