День Победы встретил Павел в госпитале, на маленькой подмосковной станции с мирным названием «Отдых». Ночью, за несколько часов до желанной вести, умер сосед Павла по койке, бывший комсорг Ваня Зашивин. За день до смерти Ване по самый пах отняли обе ноги, и он матерился, опьяненный эфиром, просил водки, требовал прогнать «проклятых мух», ползающих у него на ступне, которой уже не было. «Лапушка моя, милочка, приезжай в Челябинск!» — бредил он. И рвал обескровленными руками простыни, а сквозь матрац, промокший насквозь, капала под кровать густая кровь. Павел молча стискивал зубы. Слушал шепот врачей, не отходивших от Ваниной кровати. «Держись, Ванюша, не умирай, братишечка!» Крутояров слышал от кого-то: если крепко-крепко захотеть — таинственные, неисследованные токи дойдут и помогут. «Держись, Ваня, не умирай!» Но Ваня умер. И унесли все Ванино белье: матрац, подушки, простыни и одеяла. И оголившаяся кровать стала казаться Павлу жутким катафалком, приготовленным для него.

Не слышал Павел краткой речи госпитального комиссара, не пил стопочку по случаю Победы, не видел лиц своих однопалатников много дней. Лишь в конце мая сосед по палате, старый хохол Иван Рябуха, сказал ему:

— Пофартило тебе, Павло. Думали, вслед за твоим другом дуба дашь. Вот те Христос!

— Нет, отец, дуба я давать не собирался.

— А тут письмо тебе пришло, а Ванюше, покойничку, телеграмма.

— Давайте сюда.

Рябуха долго ковырялся в тумбочке, подал, наконец, измятый треугольник и синий бланк телеграммы:

«Милый Ванечка, счастье-то какое! Поздравляю тебя с Днем Победы. Обнимаем тебя и целуем. Светлана и Степа».

Павел пробежал глазами телеграмму и зажмурился. Бумажка выпала из рук. Ванюшина жинка. Она. Ей телеграфировал Павел смешные Ванины слова: «Люблю тебя и Степку».

Старый Рябуха видел, как исказилось лицо Крутоярова, как начали мелко-мелко подрагивать пальцы. Но не проронил ни слова бывалый солдат. Лишь под утро, когда Павел с жадностью выпил стоявший на тумбочке стакан воды, спросил:

— Знакомка, мабудь, какая?

— Не говори чепухи, отец!

Рябуха не обиделся на грубость.

— Ты не злобься, Павло, — заговорил он, — война, як холера, душу заволочила… От злобности нам лет тридцать после войны лечиться придется. Людей не замечать. А люди-то, гражданы наши, ждут, что мы с мягким сердцем домой воротимся, нетронутые. На нас и вся надежа!

Это расслабило Крутоярова, обезоружило. Встали в памяти слова Сергея: «Тяжелее в тылу, пожалуй, чем на фронте!» И полезли в душу колючие, как чертополох, разные темные заплоты, и, как полая вода, смывали их разухабистая песня Вани Зашивина про четырех Степанов и смешная телеграмма: «Люблю тебя и Степку». Ваня умер, но он любит, зовет свою любовь. А я, Павел Крутояров, живой, с орденами и медалями, кашу в госпитале ем.

Беркут впервые его назвал «Павел Николаевич», когда зачитал Указ о награждении орденом Ленина. В те дни, по всей вероятности, и начали уходить бесшабашное ухарство и… юность.

В конце июля его выписали из госпиталя, и Рябуха, постукивая себя по забинтованной гипсовой повязкой грудной клетке, спросил:

— До родных хат, Павло?

— Ясное дело.

— Щастья тебе, Павло.

Скрыл Крутояров и на этот раз от старого госпитального напарника свои думы. Лежало в его кармане требование на проезд в город Челябинск и вещмешок был заполнен сухим пайком на две недели.

Вечером он был на Казанском вокзале. Шел дождь. Люди ждали поезда, смеялись, курили под навесами. Павел дрожал от нетерпения. Ему казалось, что Светлана, узнав о его намерении и угадав его мысли, оскорбится и постарается избавиться от него… Гул большого городского организма, шум дождя и мокрые рельсы, и далекий желтый глаз фонаря — все это ощущал Павел всем телом, и все это после госпитальных будней было не по-обычному новым. Сердце поднималось высоко, к самому горлу, во рту пересыхало. «Что это я?» — шепотом спрашивал себя Павел. И тут же объяснял: близкий друг, его жена… Это ведь как родня.

Когда объявили посадку, нахлынуло одуряюще сильное чувство веселья. Он смеялся с девчонками-попутчицами, показывал на спичках фокусы, пел. И все пять дней пути отгонял, сам не зная почему, мысли о Светлане. Это состояние постоянного напряжения и страха, скрытого напускной веселостью, не прошло и тогда, когда остался он на челябинском перроне один. Ночь провел на вокзале, борясь с решением уехать обратно. Утром с попутной машиной укатил в Копейск. Долго в нерешительности ходил около деревянного дома, охваченного желтой акацией и тополями. Наконец решился, постучал в калитку. Дверь открыла маленькая женщина с пышной копной белых волос:

— Вам кого?

— Здравствуйте. Я — Павел Крутояров.

— И что же?

— Вы помните, Светлана, вы телеграмму от Вани Зашивина получали… Так это я давал.

Дрогнули ресницы, и лицо на миг стало озабоченным и необыкновенно красивым.

— Проходите.

Он прожил в Копейске более месяца. Гулял со Светланой по тихим улочкам шахтерского города. Она, учительница по профессии, работала секретарем комитета комсомола шахты, часто до свету уходила на работу, задерживалась на совещаниях и планерках, и он провожал ее и встречал, волнуясь и переживая.

Когда дальнейшее пребывание Павла в доме стало уже неприличным, Светлана, чувствуя какую-то недосказанность во всем происходящем, спросила без обиняков:

— Скажи, с чем ты все-таки к нам приехал?

Он глянул на нее с благодарностью.

— Ты не сердись, Света, на мою откровенность. Я хочу, чтобы ты стала моей женой.

Светлана испугалась:

— Что же ты такое говоришь, сумасшедший! Я ведь вдова. И ребенок у меня есть, Степка. А ты же еще парень! — И нервно засмеялась.

— Знаю. Мы поженимся. Я все не мог сказать тебе главного, чтобы не тревожить тебя рано. Ваня, муж твой, другом моим был хорошим. Не могу я, понимаешь, допустить такого, чтобы Степка остался без отца. Ты согласна?

— Подумай, Паша! — Светлана заплакала.

— Я подумал. Я уже давно письмо написал дяде Увару и тетке Авдотье, что приеду с женой и сыном.

Вечером они сидели в маленькой комнате Светланы. Отец, старый шахтер, догадываясь о происшедшем, налил стаканы, сказал Павлу:

— Давай выпьем!

И Павел заспешил:

— Мы здесь, Дмитрий Евстахович, жить не будем. Уедем к нам в Чистоозерку.

Старик пристально глянул на Павла, усмехнулся:

— Давно известно: где муж живет, там и жена, а поврозь — какая жизнь. Но только горячишься ты, зятек, торопишься. У Ивана, как говорится, ноги не успели еще остыть, а ты с такими словами.

— Не надо, папа! — покраснела Светлана. — Не надо таких слов. Вани нет. Ваня погиб честно. Он был лучшим другом Павла. Он простит нам все.

— Глядите! — Шахтер залпом выпил свой стакан.

Заплакала мать Светланы:

— Живите. Только, чтобы людям было не смешно. Мы вот со стариком пятый десяток доживаем вместе… А перед покойным Иваном вы виноваты не будете. Он сам бы, будь на месте Павла Николаевича, так же сделал.

…Чувство Крутоярова было сильным. Светлана не могла да и не пыталась противостоять ему. Лишь однажды Павел спросил себя: «А Людмилка? Вдруг она жива? Ведь Сергей Лебедев не бредит. В его рассуждениях есть логика. Похоронены были два человека, не хватило же после того боя троих. И документов ни у кого никаких не было. А Нинка Рогова, санитарка, она же была похожа на Людмилу. Что если Людмила жива?»

Это были короткие вспышки. Призыв на помощь здравого смысла. Но он же, здравый смысл, вел к другому: «Если бы она осталась живой, она обязательно бы дала знать о себе. Нет, ее похоронили. И не надо ничего выдумывать. Мертвые все прощают!»

Больше к таким мыслям Павел не возвращался.

* * *

Чистоозерка в первые послевоенные месяцы жила небывалой жизнью. Радовались самому обычному. (Человек после тяжелой болезни новые краски находит.) И тополя в тот год не такие распускались, и березовые колки окрест наряднее были, и каждый подснежник ласковей стал, и пеньки в лесных делянках сладкими слезами исходили.