Изменить стиль страницы

Мысли обуревали Виталия. За последние месяцы он почти ни минуты не принадлежал себе; так редко выдавалась возможность побыть одному, все на людях и на людях. А тут, оставшись один и разомлев в этой удивительной тишине, он задумался и размечтался, толком сам не умея разобраться в своих думах и мечтах.

Бескрайняя даль, поля и леса, уходящие в эту далёкую синь, гряды сопок на горизонте, точно волны, катящиеся на запад, где, отстоя от Приморья на четверть окружности земного шара, лежала родная Москва, рождали в Бонивуре удивительное ощущение свободы и силы.

И Виталий читал вслух, во всю силу голоса, стихи Никитина:

Широко ты, Русь,
По лицу земли,
В красе царственной,
Развернулася!
У тебя ли нет
Поля чистого,
Где б разгул нашла
Воля смелая?
У тебя ли нет
Про запас казны,
Для друзей стола,
Меча недругу?

Серко, заслышав голос, прянул ушами и прибавил шагу.

— Но-но! Куда ты? — осадил его Виталий и тотчас же забыл о лошади, опустив вожжи.

Смешон и странен был чумазый смолокур, читающий стихи во весь голос на телеге, за которой сеется чёрная угольная пыль. Да разве сразу обо всем можно думать, когда жизнь, полная и яркая, радует все твоё существо, когда все тело поёт, словно туго натянутая струна. С чем, как не с песней, можно сравнить это необыкновенное состояние, овладевающее иногда человеком, когда все кажется возможным, когда обостряются память и ум, когда сквозь дымку будущего взор проникает далеко-далеко, делая предстоящее явственно видимым…

7

«На сто пятой путевым обходчиком Сапожков, — сказал Виталию Афанасий Иванович, — у него передаточный пункт. Парень там недавно. Так ты поаккуратнее, не приведи за собой кого!» Топорков и сам не знал толком, что предстоит получить, но надеялся, что дядя Коля не забудет его просьб об автоматическом оружии, которое Топоркову необходимо было «позарез».

Будка путевого обходчика на сто пятой версте находилась возле полотна железной дороги. Была она типовая, квадратная, с высокой крышей и номером версты на верхнем венце. Рядом находился сарай, за которым стояло узенькое помещение с высокой вентиляционной деревянной трубой. Все постройки были крыты тёсом и окрашены в казённый ярко-жёлтый цвет, видный издалека. Маленький огородик был разбит поодаль, красуясь подсолнухами и кукурузой. Почти вплотную к огороду примыкал небольшой лесок — берёзы вперемежку с клёнами. Справа и слева от будки, пропадая вдали, тянулись сверкающие рельсы. Виталий подъехал к будке со стороны леска. Он оставил коня с телегою в подлеске, а сам, крутя в руках сломанную веточку, пошёл в будке.

Какой-то мужчина, стоя у самодельной летней печи на дворе, ломал хворост и подбрасывал топливо в топку. Жаркое пламя металось в печи, выбиваясь из конфорок и в трещины кладки. Котёл, стоящий на плите, испускал облака пара, варево переливалось через край. Хозяин, занятый своим делом, не слышал, как подошёл к нему Виталий, и обернулся, словно ужаленный, когда Виталий громко сказал:

— Эй, друг! Мне бы Сапожкова надо было повидать.

Изумление выразилось на лице хозяина.

— Ну, я Сапожков! Что надо? — сказал он.

— Здорово, Борис! — сказал Виталий и протянул ему руку. — А я тебя только недавно вспоминал: где ты да что ты? Ох, и рад же я тебя видеть!

Это был Борис Любанский, располневший немного и утративший тот серый цвет лица, который был у него в дни житья на Поспелове; исчезли и круги под глазами, да и самые глаза утратили выражение угрюмого беспокойства, старившие тогда Любанского лет на пять. Теперь он казался помолодевшим.

Они крепко обнялись.

Виталий сказал:

— Я к тебе не без дела, Борис. «Угольку, хозяин, не надо ли?»

Любанский ответил.

— Не откажусь, мне надо вилы наварить… — Любанский вдруг рассмеялся: — Ха-ха-ха! Брось, Виталий, уж кого-кого я бы испытывал, а не тебя. Знаю ведь, где ты сейчас. Тётя Надя мне сказывала… Ох, как ты ко времени! У меня похлёбка готова, чаишко вскипел. Ну, не думал, что сегодня тебя увижу… Одно время и вообще не чаял кого-нибудь из наших увидеть…

Обрадованный встречей, с Виталием, Любанский стал хлопотать по хозяйству, накрывая на стол в будке, похлопывая Виталия по плечам, на что юноша отвечал не менее крепкими хлопками.

— Ну, будет! — сказал наконец Бонивур, у которого плечи заныли от этих выражений дружеского расположения Бориса — парня на голову выше Виталия, с тяжёлой рукой. — Будет, Борис, будет… если ты хочешь, чтобы я послушал, как ты из Поспелова выпутался!

— Пей чаек, Виталий! — отвечал Борис весело. Он выглянул в окно на шлях, пустынный в это время дня. — Передачка ещё не прибыла, видно, на волах едет. Время у нас есть… — И он начал свой рассказ.

…Когда сотня Караева готовилась к перевозке на Первую Речку, Любанский впрыснул себе в ногу керосин. Нога раздулась, посинела, побагровела, зашелушилась, вены на ней угрожающе набрякли. Походило это на газовую гангрену или на флегмону. Караев, поглядев на ногу писаря, сделал гримасу, что-то пробормотал. Любанского отправили в госпиталь, и Караев сразу же забыл о нем. Борис отделался от сотни особого назначения. Его, однако, не оставили в покое, так как знали за исполнительного и молчаливого писаря. Как только он поправился, его прикомандировали к артиллерийскому училищу. Избавиться от этого ему не удалось, и опять потянулись тоскливые дни, наполненные тревогой и душевными терзаниями…

В казармы артиллерийского училища пригнали новобранцев. Люба некий заметил, что в одной из рот что-то происходит: солдаты часто собирались группами, споря, и замолкали, едва показывался кто-нибудь из офицеров. Борису удалось завоевать доверие солдат, и он узнал, что рота ещё раньше решила дезертировать. Бежать с Русского Острова было трудно, но солдаты не отказались от своего намерения. Борис обещал помочь им.

Непредвиденное обстоятельство ускорило события.

На Поспелово привезли пятнадцать партизан, захваченных возле бухты Ольги. Захвачены они были с оружием в руках, им грозил расстрел. Михайлов вызвал Бориса: надо было попытаться освободить ольгинских товарищей и, чего бы это ни стоило, избавить их от страшной участи. «Сделай все, что сможешь! — сказал Михайлов. — Может, используешь твоих дезертиров? Это было бы неплохо… Да и сам уходи с ними. Тех, кто побоевитее да посознательнее, отправим в сопки, остальные пусть бегут по домам».

Борис предложил дерзкий план: поднять роту, обезвредить офицеров, снять часовых под предлогом смены караулов, захватить арестованных, посадить роту и освобождённых на катер и уйти к Посьету без огней. Михайлов одобрил план.

Все удалось как нельзя лучше. Любанский, получивший чин зауряд-офицера, в эту ночь дежурил и сам развёл караулы.

Рассказывая об этом Бонивуру, Борис рассмеялся:

— Без сучка, без задоринки. Все прошло так, что я сам себе не верил: во сне или наяву дело происходит?.. Вывели роту. Скорым шагом к пристани. Посадку сделали в один момент. Штурмана было заартачились. Один из них — на колени, плачет. «Свяжите меня, говорит, и положите на пристани! У меня семья — ведь белые всех погубят!» Запеленали мы старого штурмана, рот ему заткнули. Он уже и слова не может сказать, а все головой мотает: потуже, мол! Нахохотались, пока увязывали. Запрятали его между бочек на пристани, чтобы не видно было, — и давай бог ноги!.. В Посьете разбрелись кто куда: ольгинские, поди, уж дома, дезертиры по подпольям отсиживаются, кое-кто из них к Маленькому в отряд пошёл.

— А как ты обходчиком стал?

— Да не без дяди Коли. Мне в Посьете новые документы дали, — и сюда. Начальник дистанции, правда, побывал тут, носом покрутил, говорит: «Путевой обходчик без семьи — не обходчик! Кто тебя заставит сидеть на участке?» Ну, удалось его кое-как успокоить, что семья, мол, пока из Анучино не выехала, недосуг было написать, что уже устроился и жду. «Ваше, говорю, благородие! У меня четверо, мне угол-то этот вот как нужен! Куда я от него пойду?.. Тут и сарай для коровушки, и сеновал над ней, тут и огородишко, глянь какой хороший!» Он и говорит мне: «Семью вези скорее, а то на твоё место другого, детного пришлю».