Изменить стиль страницы

— Конечно, даже на оставшейся половинке я через каких-нибудь тысячу лет так разбогатею, что мое добро и в три амбара не поместится. Мы-то с тобой люди современные, изворотливые — в таком деле промашки не сделаем. Вот только таких, как Кусями, жаль — они думают, что акция — это нечто вроде братишки редьки [88] , — сказал Мэйтэй и, взяв еще одну пастилу, взглянул на хозяина. У хозяина тоже разыгрался аппетит на пастилу, и рука сама собой потянулась к вазочке. Все, что есть в нашей жизни положительного, имеет право на подражание.

— А ну их, акции. Вот если бы Соросаки хоть разок прокатить на трамвае, — проговорил хозяин, с разочарованным видом разглядывая следы своих зубов на пастиле.

— Если бы Соросаки ездил на трамвае, то каждый раз доезжал бы до самой конечной остановки Синагава. Пусть уж лучше останется «Дитя Природы», как начертано на его могильном камне, на том самом камне, который когда-то опускали в бочку с маринованной редькой, — так спокойней как-то.

— Соросаки-то, говорят, умер. Жаль. Такая светлая голова, и вот надо же… печально, печально, — проговорил Судзуки-кун.

— Голова у него, конечно, была хорошая, — тут же подхватил Мэйтэй, — но готовил он хуже всех. Когда подходила его очередь дежурить, я обычно уходил из дому и целый день питался одной лапшой.

— И правда, все, что готовил Соросаки, всегда пахло дымом, а внутри оставалось сырым, я, помнится, тоже страдал от этого. Кроме того, он всегда заставлял нас есть тофу [89] прямо в сыром виде, оно бывало такое холодное, что нельзя было в рот взять, — ударился в воспоминания и Судзуки-кун, выуживая со дна своей памяти то, что вызывало его недовольство десять лет назад.

— Уже тогда Кусями с Соросаки были друзьями, каждый вечер они ходили есть сладкую фасоль, вот теперь в наказание за это Кусями страдает хроническим несварением желудка. По правде говоря, Кусями следовало бы умереть раньше Соросаки, ведь это он объедался фасолью.

— Удивительная логика. Вспомни лучше, как ты под видом гимнастики каждый вечер отправлялся с бамбуковой рапирой на кладбище, начинавшееся за нашим домом, и колотил по надгробьям, пока однажды тебя не поймал монах и не задал нахлобучку. Это почище моей сладкой фасоли будет, — не желал сдаваться хозяин.

— Ха-ха-ха, правильно. Монах еще сказал: «Перестань стучать палкой по головам усопших, не нарушай их вечный сон». Да я что, подумаешь, бамбуковая рапира, то ли дело наш Судзуки-генерал. Вздумал бороться с памятниками, штуки три, кажется, повалил.

— Тогда монах действительно страшно разозлился. «Чтоб немедленно, кричит, на место поставил». — «Подождите, говорю, пока рабочих найму». А он мне: «Никаких рабочих. Если не поднимешь их сам и тем самым не выразишь свое раскаяние, то оскорбишь души усопших».

— Да, вид у тебя тогда был не очень привлекательный. Помню, как ты в одной рубашке и фундоси [90] пыхтел в луже…

— И как ты мог все это так спокойно зарисовать! Я редко когда сержусь, но в ту минуту выругался от души. Ну и наглец, думаю. Я никогда не забуду, какую ты тогда отговорку придумал. А ты помнишь?

— Где уж там помнить, что было десять лет назад. Единственное, что я еще помню, это надпись, которая была вырезана на том памятнике: «Кисэн-индэн Кокаку-дайкодзи, Анъэй 5 год дракона, январь». Это был изящный памятник в старинном стиле. У меня даже была мысль увезти его с собой на новое место жительства. Прелестный памятник в готическом стиле, отвечающий всем законам эстетики. — Мэйтэй снова захотел поразить собеседников своей осведомленностью в вопросах эстетики.

— Все это так, но какую ты тогда придумал отговорку… «Я намерен посвятить жизнь изучению эстетики, — как ни в чем не бывало заявил ты, — а поэтому мне необходимо накапливать материал для своей будущей работы, зарисовывая по возможности все то интересное, с чем приходится сталкиваться в жизни. „Ах, бедный“, „Ах, несчастный“ — эти слова, которые есть не что иное, как выражение личных чувств, не должны срываться с уст человека, столь преданного науке, как я». Я тоже пришел к выводу, что ты слишком бесчувственный человек, схватил грязными руками твой альбом и разорвал его в клочки.

— И как раз в эту минуту надломился и погиб навсегда мой многообещающий талант художника. Ты погубил его. И я затаил против тебя злобу.

— Не морочь мне голову. Это я должен был злиться.

— Мэйтэй уже тогда слыл хвастуном, — снова вмешался в беседу хозяин, покончивший со своей пастилой. — Я не помню случая, чтобы он выполнил свое обещание. Когда же его призывают к ответу, он не желает признавать своей вины, а старается как-нибудь вывернуться. Однажды, когда за оградой храма цвела сирень, он сказал: «Еще до того как отцветет эта сирень, я напишу трактат на тему: „Основы эстетики“». — «Ничего у тебя не выйдет, — сказал я ему. — Это ясно». А Мэйтэй мне и говорит: «Может быть, моя внешность действительно не внушает доверия, но я человек большой силы воли, о которой трудно судить по наружности. Если не веришь, давай заключим пари». Я отнесся к его предложению вполне серьезно, и мы условились, что проигравший должен пригласить другого на обед в европейский ресторан в Канда. Я согласился на пари, так как был уверен, что чего-чего, а трактата ему ни за что не написать в такой короткий срок. Однако в душе я все-таки немного побаивался. Ведь у меня не было денег, чтобы угощать обедами в европейском ресторане. Но сэнсэй, оказывается, и не думал приниматься за работу. Прошло седьмое число, миновало и двадцатое, а он не написал ни строчки. Наконец персидская сирень отцвела, на кустах не осталось ни одной цветущей ветки, а он все не проявлял ни малейших признаков беспокойства. «Ну, можно считать, что мне обеспечен обед в европейском ресторане», — думал я и однажды потребовал, чтобы Мэйтэй выполнил свое обещание. Мэйтэй был невозмутим и все мои упреки пропускал мимо ушей, будто они совершенно его не касались.

— Опять какой-нибудь веский довод выдвинул? — оживился Судзуки-кун, но тут подоспел сам Мэйтэй-сэнсэй:

— Хотя и не написал ни одной строчки?

— Ну конечно. Ты тогда сказал: «Я берусь смело утверждать, что в отношении силы воли не уступлю никому ни на йоту. А вот память у меня, к сожалению, далеко не блестящая. У меня вполне достаточно силы воли, чтобы написать „Основы эстетики“, но вся беда в том, что буквально на второй день после нашего разговора я забыл о своем обещании. И если трактат не был готов к назначенному дню, то в этом повинна исключительно моя память. А раз сила воли ни при чем, то мне незачем и приглашать тебя в европейский ресторан». Вот как ты обвел меня вокруг пальца.