У сосен, в ложбинке под соснами, я напомнил ей, что у нее теперь в запасе желание, она отмахнулась, не сейчас, не в данный момент, она вернется к этому потом, когда представится возможность, это очень удобно иметь в запасе желание, но нужно тщательно продумать момент, когда высказать его, желаниями не разбрасываются. Пока она говорила, она смывала песок с моей спины, с моей груди, один раз она даже так низко наклонилась, что я подумал, она что-то обнаружила там, то ли рану, то ли рубец, но она заметила совсем другое. «Она действительно улыбается, — сказала она, — твоя кожа и в самом деле улыбается, Кристиан». Стелла где-то вычитала, что кожа в какие-то моменты может улыбаться, и сейчас, очевидно, она нашла этому подтверждение. С любопытством и даже чем-то еще большим она повернула меня на бок, но смогла только установить, что моя кожа была такой же, как всегда, и не обнаруживала даже намеков на улыбку. Чего я не понял или мне не удалось заметить этого, было: ты знала это. Ее замечание вызвало нечто такое, к чему я не был готов; беспокойное желание, которое становилось в моем воображении все более требовательным, заставляло меня касаться ее рукой, я гладил ее бедра и при этом искал ее взгляда, наши лица находились в такой близости друг от друга, что я даже чувствовал ее дыхание. Ее взгляд спокойно выдерживал мой, и у меня было такое чувство, что ее взгляд отвечал на мое желание, от него исходил легкий призыв; я спустил лямки ее купальника, она разрешила сделать и это, даже помогла мне, и мы любили друг друга там, в ложбинке под соснами.

С какой готовностью она принималась рассказывать что-либо, будто нам необходимо было что-то сказать друг другу, то, что еще не было сказано. На память приходило прошлое, нам хотелось сейчас больше узнать друг о друге, для полной верности, для оправдания своих действий, а может, для нежности, наша потребность в этом не вызывала сомнения, позволяла беспрепятственно задавать друг другу вопросы. Это длинная история, сказала она, моя голова лежала на ее согнутом локте, и повторила: «Это длинная история, Кристиан, она началась еще во время войны, в Кенте, в небе над Кентом». — «Как это в небе?» — спросил я. «Мой отец был бортрадистом на одном бомбардировщике, его самолет сбили в первую же атаку, члены его экипажа погибли, а он выжил, его парашют раскрылся, так я стала учительницей английского». — «Как так?» — спросил я. И Стелла стала рассказывать о своем отце, которого сбили и поместили в лагерь для военнопленных вблизи Лидса, там он пробыл несколько недель, впал при этом, как большинство пленных, в полное отупение. Кое-что изменилось, когда его определили вместе с другими на осенние полевые работы, работа на ферме Говарда Уилсона была ему в радость, политические занятия в лагере, предписанные военнопленным, многие использовали для того, чтобы отоспаться. Отец Стеллы сидел за одним столом с Уилсонами, ему разрешили принять участие в скромном праздновании дня рождения, а однажды его попросили отвезти их больного мальчика на велосипедном прицепе к земскому врачу. «Твой отец был сельским жителем?» — спросил я. «Он был электриком, — сказала она, — и мог любому доказать, что умел обращаться с любым недоступным для других источником света, куда бы его ни позвали, в его чемодане всегда лежало несколько запасных электроламп, он отдавал их своим клиентам по себестоимости, а его любимый клиент называл его Джозеф Светоносный, а миссис Уилсон звал его Джо.

Почему он однажды, много лет после войны, решил навестить Уилсонов, он нам не объяснил, сказал только, „пожалуй, пришло время постучаться к ним в дверь“». Сегодня она знает, что это было естественное желание при случае возвратиться туда, где он приобрел важный, возможно самый главный, жизненный опыт. Так она сказала и, немного помолчав, добавила: «Семь дней, Кристиан, мы хотели побыть там только полдня, а пробыли семь дней».

Я стою и не могу оторвать глаз от ее фото; пока играл школьный оркестр, я неотрывно глядел на ее фотографию, ощущение было такое, словно мы условились о встрече на этот час, намереваясь что-то сказать друг другу, того, чего мы еще не знали друг о друге. Я дважды слышал наш оркестр во время репетиций, оркестр и хор, но перед твоим портретом та же кантата захватила меня гораздо сильнее. Эта незащищенность, эти отчаянные поиски и надежда на поддержку, на спасение, на помощь были призваны всепобеждающие божественные силы, какие только есть у Них, у Отца и Сына, ведь божественное время — самое лучшее из всех. Как твое лицо вдруг засияло, Стелла, это лицо, которое я покрывал поцелуями, и лоб, и щеки, и губы. Хвала и честь, я произношу эти слова и покоряюсь судьбе, слава тебе, как поет хор, и потом этот вздох, который наш оркестр подхватил как эхо, тихо, чудесным образом затерявшееся во всеобщем утешении, пережившем actus tragicus.[12] Я не мигая смотрел на ее лицо, еще никогда я не испытывал такого сильного чувства утраты; довольно странно, поскольку до этого не осознавал, что владел тем, что теперь утратил.

Когда господин Блок взошел на подиум, я сразу подумал, что он снова будет произносить речь, но он только поблагодарил нас, поблагодарил за наше молчание. Он деликатно призвал нас покинуть актовый зал, молча указав руками на оба выхода, и собравшиеся в зале пришли в движение, сначала столпились, потом рассеялись, устремились в коридоры, где тут же раздались их голоса. Я задержался, я ждал, пока малыши, толпившиеся вдоль фронтальных окон, доберутся до выходов, потом подошел к подиуму, быстро оглянулся и одним рывком прижал фото Стеллы к себе. Я сунул его под свитер и покинул вместе со всеми актовый зал.

После прощальной церемонии уроков не было, я спустился по лестнице на первый этаж, туда, где находилась наша классная комната, вошел в пустой класс, сел на свою парту и положил перед собой фото Стеллы. Долго я так сидеть не мог, я спрятал фото в парту и решил отнести его домой, а там поставить рядом со снимком всего класса. Турист пенсионер снял наш класс целиком, старый учитель, он тоже жил в отеле У моря и был знаком со Стеллой. Он сгруппировал нас на свой манер: первый ряд лежал, второй стоял на коленях, а сзади он поставил тех, кто был выше ростом, фоном же послужили три шедшие кильватерным строем рыбацкие лодки. Ты стояла в полный рост в ряду тех, кто опустился на колени, и положила свою руку на голову ближайшему от тебя ученику. А на самом краю снимка — я не знаю, почему — стоял Георг Бизанц, любимчик Стеллы, обеими руками он прижимал к груди пакет, стопку тетрадей, и мою в том числе. У Георга была такая привилегия — собирать тетради.

Я не удивился, когда в начале сдвоенного урока она объявила тему для сочинения, Стелла ведь заранее посоветовала мне прочитать Скотный двор; разочарованием были только ее холодность и деловитость, во взгляде не было ни капли выражения тайного сговора, она проигнорировала любой намек на то, что нас объединяло и принадлежало только нам двоим. Так, как она смотрела на других, она так же смотрела и на меня, даже когда стояла рядом с моей партой — ее тело было так близко, я мог притянуть его к себе, — но, казалось, ощущал неожиданную дистанцию между нами: что было, то было, и сейчас ты не можешь ссылаться на это.

Я был уверен, что написал свою контрольную работу на английском так, что Стелла будет довольна, мне доставило радость описать восстание домашних животных на ферме «Усадьба» мистера Джонса, которую они переименовали в Скотный двор. Зачинщику бунта, жирному толковому борову Наполеону, владевшему искусством блистательно уговаривать других, я выразил в осторожной форме свое уважение. Особого упоминания удостоились семь заповедей, которые учредили для себя животные, написав их белой краской большими буквами на черной просмоленной стене, — своего рода свод законов, я назвал его обязательными для всех живых существ. Некоторые из этих заповедей я отметил особо, например, самую первую: каждый, кто ходит на двух ногах, — враг. И еще седьмую заповедь: все животные равны.

вернуться

12

Трагический акт (лат.).