«Надоело дрожать», – подумал Пургин. Выпив, нехотя поковырялся вилкой в картошке, выуживая куски поподжаристее, разжевал, не чувствуя вкуса.

– У тебя, я смотрю, и аппетита нет. Не заболел ли?

– Нет! – Пургин достал из кармана гимнастерки, из-под ордена, служившего охранной грамотой, пачку денег, положил на стол перед Корягой.

– Что это? – округлил тот глаза.

– Не видишь?

– Деньги, – неверяще, словно ребенок, пробормотал Коряга.

– Правильно! Значит, так. Дурацкую работу свою ты бросишь – время еще не подоспело.

– Но…

– Ты что, хочешь, чтобы тебя, голубя вдохновенного, накрыли в собственном гнездышке? Или в этой булочной вместе с деревянным пугачом, которым тебя вооружают на ночь? – Пургин почувствовал, что перегибает – голос у него стал слишком жестким, с отзвоном, и он сбавил обороты, даже чуть отработал назад. – Ты прости меня, Толя, но я о тебе беспокоюсь, не о себе. Действительно, тебе еще чуток надо полежать на дне.

– Но ты же вышел!

– Я тоже лежу на дне. Только в другом месте.

– А деньги откуда?

– От верблюда! – Пургин ордена и наградные книжки показывал Коряге еще в прошлый раз, деньги – нет. «Чтобы не было лишней головной боли», – посчитал он.

– Ну и разговор у нас с тобой! – восхищенно и одновременно удрученно покрутил головой Коряга, слил остатки водки из стакана себе в рот и вздохнул. В глазах его зажглись оживленные огоньки: пачка денег его все же грела, ссориться с Пургиным не хотелось, и он взял пачку в руку, пробуя на тяжесть. – Весу всего ничего!

– Достаточно, чтобы без беды прожить три месяца.

– Деньги – мне? – не поверил Коряга. – Что я должен сделать?

– Налить еще по чуть-чуть.

– За мной это не заржавеет, – обрадованно пробормотал Коряга.

Когда отобедала, Пургин рассказал в чем дело – Коряге предстояло выполнить деликатное поручение – позвонить по телефону в «Комсомолку» Данилевскому и, назвавшись комиссаром госбезопасности третьего ранга… скажем, Емельяновым – у этих людей в основном простые русские фамилии, придуманные каким-то непритязательным молчуном с двумя извилинами, одна из которых, пардон, в заду, а другая натерта фуражкой – руководящим товарищем отдела кадров, – и сообщать, что у грозного ведомства есть свои соображения по части озера Хасан и товарища Пургина. И товарищ Пургин, и никто другой, должен будет эти соображения воплотить в жизнь.

– Ничего себе, – потрясенно прошептал Коряга. – А вдруг накроют?

– Не накроют! Надо сделать так, чтобы не накрыли. На прощанье, на закусочку, так сказать, ты оставишь свой телефон.

Надо заметить, что руководители всех московских учреждений – от главных лиц до вторых, третьих и даже пятых, в ту пору знали, что телефоны Лубянки начинаются с Б-4, – Б-4… и так далее, – телефоны на Б-4 больше никому не принадлежали, ни одной конторе! Но то ли по недогляду, то ли оттого, что на коммутаторе не хватало телефонных точек, то ли еще по какой причине – может, эти телефоны предназначались сотрудникам ГПУ, живущим рядом с работой, – несколько квартир в домах, примыкающих к Лубянке, также имели телефоны, начинающиеся с Б-4. Такой телефон стоял и в квартире у Корягиного брата. Точнее, у его жены.

– Данилевский по первым двум знакам поймет, что это за телефон, – сказал Пургин, – он знает эти телефоны.

– А вдруг он позвонит?

– Ну и что? Пусть позвонит! Во-первых, ничего страшного тут нет. Если позвонит для проверки или уточнения чего-нибудь, ты снова станешь комиссаром госбезопасности третьего ранга Емельяновым, попросишь, чтобы газета вместо Пургина оформила на Хасан другого человека – и все. Ничего нового говорить тебе не придется. И, во-вторых, Данилевский никогда не позвонит, я его хорошо знаю, уже изучил.

Пургин точно рассчитал этот сюжетный ход, игру он вел почти беспроигрышную: телефон Б-4 для Данилевского будет неким утверждением, печатью, что ли, ведомства, которое некоторые журналисты шепотом называли «домиком на горке» и, что совершенно точно, – он никогда не станет звонить и интересоваться чем-либо, для него будет достаточно того, что оставлен телефон Б-4. Так положено в «домике на горке», таковы правила, такова игра. А Данилевский об этой игре кое-что слышал. И не краем уха, естественно, не отрывочно, а получил полный пакет, целый набор, так сказать. Ну а если произойдет худшее и не Данилевский, а главный редактор – главный посмелее, понахальнее, поувереннее Серого, – позвонит по телефону Б-4—16–14, то и в этом тоже ничего страшного нет. Важно только, чтобы Коряга не растерялся.

– Я тебе на бумажке напишу, что надо говорить, – сказал Пургин, – пусть лежит перед тобой на всякий случай. Как инструкция.

– Мд-да, инструкция, – Коряга усмехнулся, прикусил себе рот вначале с одной стороны, потом с другой, – повидал я этого дела на булочной фабрике!

Опять хлебопекарня! Видать, что-то зацепило там Корягу. Уж не деваха ли? С бедрами в этот стол и буферами с автомобильное колесо. Или коллектив засосал? Нет, это вряд ли.

– Толя, с фабрики надо обязательно уйти, – как можно мягче проговорил Пургин, – иначе будет беда!

– Ладно, – вздохнув, пообещал Коряга, – раз это дело вмешалось, – он снова взял пачку денег в руки, подержал, потетешкал, – придется уйти. Уйду! – Коряга снова зажато вздохнул – он сожалел о своей пекарне, Пургин смотрел на него и не узнавал. Коряга достал из потайного угла заначку – пыльную бутылку красноголовой. – Для лакировки, – сказал он.

– Не надо, – остановил его Пургин, – скоро я к тебе завалюсь на постой, тогда вина нальем в ванну и будем отхлебывать через край. Сейчас будем работать. Твое превращение в комиссара госбезопасности должно пройти без сучка без задоринки.

– Жаль, отлакировать не удалось, – опечалился Коряга, бутылку все-таки спрятал.

Остаток вечера они посвятили «литературе» – работали над текстом комиссара Емельянова.

На следующий день «комиссар Емельянов» позвонил Данилевскому. Дело закрутилось, все было рассчитано точно, колеса этой машины нигде не забуксовали, не разбрызгали грязь – на Хасан уехал хмурый, желтый от досады и предстоящих страхов Весельчак, Пургин лег на дно.

Хорошо хасанская кампания была короткой, лежать пришлось недолго, – едва отгремел победный марш, а музыканты не успели вытереть платками обслюнявленные мундштуки труб, как Пургин поднялся со дна. Над карманом гимнастерки, рядом с орденом Красного Знамени шилом проделал новое отверстие, вогнал туда орден Ленина и крепко прикрутил его.

С документом дело обстояло еще проще – чистые орденские книжки у него были, срисовать подпись Калинина ничего не стоило – Пургин мучался недолго, он обладал и художническим даром, не только по части пера и сочинения стихов. Тетрадку со стихами он, кстати, когда появился в первый раз в «Комсомолке», показывал свою собственную – сам писал, сам потел; насчет напечатать было сложнее, но Пургин справился и с этим. Пальцы у него оказались ловкие, глаз острый, мозги нерезиновые, нрав легкий – Коряге, бросившему вахтерский пост, с Пургиным жилось хорошо.

Едва кончилась кампания, как в квартире снова появился Корягин брат – за войну он поседел еще больше, хотя волосы на голове были по-юношески густые, крупные, совсем не потревоженные временем, стояли сплошным лесом – ни одной волосинки не потерял военный человек, а вот седел стремительно – возможно, от переживаний, душевного неуюта, а возможно, в организме его не хватало каких-то солей, красок, еще чего-либо, и сероватая благородная белизна все больше и больше покрывала его голову. Приехал красный командир, как всегда не один, с довеском – располневшей еще больше, совсем превратившейся в каравай, но по-прежнему очень подвижной и громкоголосой женой, большое лицо ее совсем уже лишилось неровностей, пупырышек носа утонул, глаза заросли; и молодящаяся женщина не жалела туши, обозначая их, рот тоже стал маленьким, хотя прежнюю жадность сохранил, и она не жалела губной помады, наводя на лице красоту и порядок.