Та тоже свернула с дорожки, остановилась около Пургина, растерянность еще не сошла с ее лица, она по-прежнему выглядела жалкой, и Пургин, поколебавшись немного, спросил:

– Рита, ты что, из дома получила плохое письмо?

– Нет, дома все в порядке.

– Тогда почему же у тебя такой подавленный вид?

Рита неопределенно приподняла плечи. Она быстро загорела, покоричневела буквально за один день, скулы обветрились, стали темными, в облике появилось что-то татарское, но это не портило Риту. Скорее наоборот – в ней появилось что-то новое, обаяние, которого раньше не было, – глаза же, напротив, посветлели, налились зеленым светом. Хотя то, что она, ошеломленная, сделалась жалкой, увы, не украсило ее, жалость, если она на виду, то обязательно бывает схожа с убожеством, она вообще ни для кого не бывает украшением – ни для зверя, ни для человека.

– Это ты виноват, – сказала Рита.

– В чем же?

– Столько орденов!

– Я в этом виноват? – Пургин рассмеялся.

– Да нет же, право! – Рита смутилась, скосила взгляд на ордена. – Расскажите, как вы их получили, а? – неожиданно на «вы», хотя они очень быстро установили отношения на «ты», спросила Рита. – За что? Это ведь жутко интересно.

– Не надо со мной на «вы», Рита, – попросил Пургин. – А рассказывать ничего не буду. Не могу.

– Почему?

– Не имею права.

– Как так?

– Ну… Я выполнял задания, о которых не имею права говорить, – он вспомнил, что орден Красного Знамени имеет у него совсем другую историю, «незакрытую» – дан за то, что помог отбиться от басмачей, но говорить об этом не стал, промолчал – незачем это Рите знать, ткнул пальцем в орден Красного Знамени, – этот я получил в Средней Азии, на заставе в Алтайской долине, этот орден, – он тронул орден посредине, Ленина, – получил на Хасане… Помнишь Хасан?

– Ты похож на ветерана, который любит кричать: «А помнишь Зимний? А помнишь, как под Воронежем секли Мамонтова? А помнишь Перекоп и Сиваш?» – Рита справилась с собою, выпрямилась, угрюмая мальчишеская настороженность, сочившаяся из всей ее фигуры, пропала. – Я на Хасане не была.

– Тогда извини!

– А третий орден?

– Халхин-Гол.

– Значит, ты на всех войнах был? На финской тоже?

– На финской тоже.

– А где награда за финскую?

Все повторяется, этот вопрос ему задали человек пятнадцать в редакции.

– Еще не получил.

– А дадут?

– Дадут. И добавят, – Пургин улыбнулся.

– Что именно?

– Когда дадут, тогда и посмотрим.

– Неопределенный разговор. – Рита поежилась. Предложила: – Может, пойдем к морю? А вдруг дельфиненок там?

– Вряд ли. Уже вечер, сумерки, видно плохо, а дельфины, как известно, страдают близорукостью.

На берегу они услышали хриплое фырканье, несущееся из воды, из глубины, – это был дельфиненок. Дельфиненок, как хорошая собака, безошибочно почувствовал их на расстоянии.

– Кажется, он ждал нас, – тихо, почти шепотом, словно боясь чего-то, произнесла Рита.

Наверное, так оно и было.

– Да, – подтвердил Пургин и недовольно поморщился: а он почему говорит шепотом? Ну Рита – это понятно, это институточка, благородная девица, хотя и комсомолка, даже более чем комсомолка, – Рите положено, она, в конце концов, прекрасный пол, дама, хотя и присягнувшая красному галстуку и комсомольскому значку, а сам Пургин? Орденоносец, Герой Советского Союза… И шепот-то у него какой-то противный – плоский, сырой, невыразительный. – Дельфин привык уже к нам, как верный пес, – подчеркнуто громко произнес Пургин, – хоть и видит плохо, а нюх имеет.

– Животное, – ласково проговорила Рита, – плавающее животное!

Пургин подумал о том, что в женщинах есть некая загадка, которую никому не дано разгадать – ни великому философу, ни великому писателю – многие пробовали разгадать прекрасную незнакомку, но ничего из этого не вышло, никто не разгадал женщину до конца.

Ближе всех подошел к цели Достоевский, но и он все равно не разгадал женщину до конца. Поступки, которые иногда совершают прекрасные мира сего, не поддаются объяснениям. Понять их нельзя.

У него что-то дрогнуло внутри, запело незнакомо, тонко, тревожно – Пургин услышал, как бьется его сердце, и от неожиданности даже замер во внезапной оторопи – с ним происходило то, с чем он не был знаком ранее, какое-то преображение, словно бы он проходил чистку, с него соскребали коросту, болевую накипь, еще что-то – пыль, грязь, наверное. Лицо у него растроганно ослабло, помолодело – Пургин увидел тень, шевельнувшуюся у самого берега, услышал всплеск, тихий обрадованный смех Риты и возглас:

– Дельфин стал ручным. То, что они бывают ручными, я знала, но чтобы вот так, – она махом скинула с ног тапочки, ступила в воду и звонко пошлепала дельфиненка по спине. – Ах ты, маленький поросенок!

Пургин присел на корточки у воды, протянул руку в серый вязкий воздух, плотно лежащий на спокойной тяжелой глади – воздух словно бы придавил ее, и в тот же миг Пургин почувствовал прикосновение холодного мокрого носа – прикосновение было схоже с собачьим, так носом тычется в ладонь только верный домашний пес. Вода была теплой, а дельфин холодным. «Не помню, дельфин – теплокровный, или кровь у него, как у рыбы, холодная? – невольно подумал Пургин. – Холодная все-таки кровь или?.. Или! Конечно же или! У дельфина – кровь, как у человека». Пургин вздохнул.

Как все-таки он допустил, что жизнь проходила мимо него? Не знал, что такое отдых, юг, море, солнце, душистые фрукты и красивые женщины, трясся на кожаном редакционном диванчике, избегал походов в кино и рестораны и самыми светлыми днями в его прошлой жизни были дни, проведенные в берлоге, портвейн пополам с Корягой – Коряга очень быстро надирался и нехорошо синел, будто чахоточный, лицо у него делалось рыбьим, плоским, глаза белели, широкий рот становился тонкогубым, мягким, провисал унылой дугой, и если бы не было прикуса зубов – сполз бы на шею, либо ввалился внутрь…

Был ли он вообще, этот парень Коряга? А его подопечные, утонувшие в мутной дымке времени? Как их величали? Пестик, Жиртрест… Еще кто-то был… Кто? Лепешка, он же Жиртрест. Товарищ Лепешка! Были ли вы вообще – Лепешка, Пестик, Коряга? Или вы приснились? Что-то уж больно сон был нехороший и очень затяжной, нескончаемый.

Он неожиданно ощутил опасность – под лопатки кольнуло что-то острое, причинило боль, Пургин, зажав в себе дыхание, стремительно оглянулся, всмотрелся в темную, почти черную, без единого промелька гряду кустов, скользнул цепким взглядом по неподвижным макушкам деревьев, таким же черным, как и кусты, ничего не обнаружил и облегченно выдохнул – почудилось. И, слава богу, что почудилось! Рита нежно ворковала, склонившись над дельфиненком, дельфиненок застыл, обмяк в воде – он все понимал, все чувствовал. Видимо, почувствовал и тревогу Пургина.

«Ах ты, мой хороший», – благодарно расслабился Пургин, снова ткнул рукой в темноту, пошевелил там пальцами, дельфиненок приподнялся в воде, по-собачьи становясь на плавник, дотянулся мордой до пургинской руки и издал сиплый простуженный звук.

– Он что-то говорит, – Рита брызнула в дельфиненка водой, – а что, поди угадай? Не дано нам – не научены слышать природу, живых наших сородичей, слышим только самих себя.

«Что-то потянуло Комсомолочку на длинные речи, – недовольно отметил Пургин, – вроде бы вчера такого не наблюдалось».

– Человек глух, – сказал Пургин.

– И слеп, и нем, и жесток, и глух, – продолжила Рита, – полный набор самых плохих качеств! Ой! – Рита взвизгнула: Пургин, повинуясь какому-то странному, невольно возникшему в нем желанию, толкнул ее – Пургину хотелось освободиться от взгляда, прожигающего ему лопатки, хребет, телу от этого взгляда сделалось неуютно и горячо, – дельфиненок в свою очередь тоже поддал Риту под ноги, и та, взбив сноп брызг, повалилась в воду.

«Черт побрал бы! – трезвея, выругался про себя Пургин. – А вдруг у нее это единственная тельмановка, единственное платье?»