Чем дальше на юг, тем ближе к поезду придвигались перроны, уставленные едой. Чего только не приносили в алюминиевых и эмалированных тазах звонкоголосые молодайки и столетние бабули с озорными глазами! Горячую рассыпчатую картошку, политую ароматными шкварками, терпко-острые огурцы, засоленные с перцем, смородиновым листом и чесноком, увертливые сопливые грибки, от одного только вида которых во рту собирается слюна, медовую черешню, ранние яблоки, моргулек и белый налив, клубнику, землянику и крохотные, первого cбopа кисловатые абрикосы, копченую рыбу и жареную телятину – к вагонам на станциях подплывало изобилие, о котором Пургин не подозревал. Он мало двигался, мало ездил, мало видел и думал, что страна продолжает жить на скудном пайке тридцать седьмого года, отмеченного засухой, неурожаем, холодом, но оказывается, двести граммов черняшки – ржаного, плотного хлеба с отвратительным вкусом и картофеля, присыпанного солью, прошло, – страна если и ела картошку, то только с нежными грибками или донской осетриной.

Чем южнее оказывался поезд, тем больше выносили к вагонам продуктов. Пургин не видел такого количества еды.

В санатории Пургину выделили отдельную комнату – у него была путевка с розовой полосой – для привилегированных клиентов, обычные же клиенты жили в санатории по двое, по трое и даже по четыре человека.

Под крохотным балкончиком с фруктовыми лепниками плескалось море – до него было рукой подать, шум его не истаивал ни днем ни ночью, море посвечивало слабым таинственным мерцанием, рассыпающимся на волнах, как каша, Пургин первым делом понесся к нему, взвизгивая радостно, словно мальчишка, и ловя стиснутой грудью собственное сердце. Да, он сейчас добирал то, что когда-то не смог добрать, что было слизано прошлым, темным проулком и убогой матерью, незавидным детством.

Уже находясь в воде, Пургин обнаружил, что не умеет плавать, разучился – он слишком давно не видел воды, лет пять не был на реке, – забултыхался испуганно, чувствуя, что из-под него ушло дно, забил ногами и руками, хотел было заорать, но отчаянные гребки придвинули к нему берег; и он вновь ощутил ступнями твердь.

– Фу-у, – вздохнул он облегченно, ощущая, что в груди исчезло сердце – было оно, и вот его нет уже – сердце сбито страхом.

Поздним вечером, лежа в постели, он вспомнил Людочку и чуть не задохнулся от сладкой щемящей боли, от желания увидеть ее, вернуть все те часы, когда она сама пришла к нему в кабинет и предлагала остаться, прокрутить этот сюжет снова и пустить события в другую сторону. Людочка сама ложилась к нему в постель, а он, дудак надутый – есть такая глупая птица, слышали? – отказался. Счастливый билетик, видать, выдернул другой человек. Да не видать, а точно!

Сейчас бы он Комсомолочку не упустил.

Утро было тихое, жаркое, с одуряющей синью моря и белым парусом яхты, точно вписавшимся в окоем окна, как в раму – до боли знакомая рекламная картинка, уже набившая оскомину – Пургин ее видел много раз, он считал, что ее придумали, а оказывается, она есть на самом деле.

В столовой его посадили за столик с тремя девушками – две из них были комсомольские работницы из Подмосковья, одна – передовая ткачиха из Иванова, награжденная орденом, увидев их, Пургин понял, что с прекрасным полом проблем не будет.

Во второй половине дня небо вспучилось, потемнело, налилось гнилью, в темной плоти прорезался глаз, и в него предупреждающе просунулось слепое желтое бельмо солнца, но продержалось недолго, глаз вновь закрылся, бельмо слизнул с неба мазок темного века; по макушкам кипарисов пронесся шквал, послышался треск срубаемых верхушек, море приподнялось и с визгом покатилось на берег.

Пургин опасался, что первый же удар выколотит все стекла, но дом выдержал накат, и хотя море от этого взъярилось еще больше, удары стали сильнее, Пургин понял, что море не только ничего не покалечит – ни одна капелька не дотянется до здания.

Остро запахло рыбой, йодом, какой-то странной морской мокретью… «Может быть, давлеными медузами?» – подумал Пургин. Грохот внезапного, как налет ветра, шторма родил в нем любопытство и беспокойство.

Он никогда не видел моря и штормов, не думал, что вода может быть такой беспощадной, вызывать внутри озноб, и в ту же пору рождать нечто такое, что может противостоять страху и холоду; около часа Пургин стоял на балконе, вглядываясь в темные пузырчатые накаты, втягивал в себя сырой колкий воздух, усиливался против моря и стихии – он чувствовал, как к нему приливают силы, кровь живее течет по жилам, мозг делается яснее.

Его радовало то, что он одержал победу, теперь можно будет выйти из подполья, поселиться в нормальной квартире, иногда выбираться в ресторан, в кино, просто к подружке – к той же Комсомолочке, если она еще не отвернулась от Пургина.

Шторм кончился внезапно, к вечеру он стих совсем, и только берег с валом мокрого мусора напоминал, что тут шла, бесилась стихия.

Пургин натянул на себя куртку – было холодно, сыро, сырость просочилась в кости, отозвалась далеким противным нытьем. Пургин пошел на берег, подсунулся под низкие ветки длиннорукого дерева и двинулся вдоль замусоренной вязкой кромки.

Чего только море не повыбрасывало на берег – тут были пустые бутылки – в основном из-под водки, но были и ликерные, заморские, квадратные, с горлышками, заткнутыми пробками, одна даже, как графин, со стеклянной пробкой, хорошо притертой, раз пробка не вывалилась, бумажные пакеты, сбитые в комки, газетные листы, коряги с немо раскинутыми на паучий манер лапами, консервные жестянки.

Неожиданно до него донесся стон. Пургин вздрогнул, ощутил, как лопатки стянуло болью, огляделся: кто же это стонет? Никого. Сделал шаг и вновь услышал стон – на этот раз громче, стон был прерывистый, хриплый, угасающий. «Уж не кокнули ли кого?» – похолодев, подумал он, глянул наверх, в густотье плотно стоящих кипарисов. Нет там никого, да и не рассмотреть, если там что и есть, – кипарисы растут сплошной стеной – их посадили так специально, чтобы была защита от секущих морских ветров.

Стон послышался в третий раз, Пургин понял, откуда он доносится, и побежал по берегу к темному завалу – стонал кто-то под завалом.

Он быстро раскидал завал и увидел под ветками большую рыбу с длинным, похожим на клюв носом и странным ртом с загнутыми вверх углами, создающими впечатление, что рыба улыбается.

«Треска какая-нибудь! – подумал Пургин. – Черноморская. Штормом оглушило. Надо отнести на кухню».

Он потянул рыбу из завала за длинный акулий хвост, услышал, что рыба вновь застонала. Надломленно, хрипло, громко. Из розового, живого, посреди головы отверстия, похожего на рану, выбрызнула вода. Пургин никогда не слышал, что рыбы могут стонать, рыбы – немые существа. Но он и моря никогда не слышал и не видел, а у моря – своя жизнь. Свои обитатели.

«Треска, а стонет, как человек. Может, оглушить камнем? Или хорошей корягой? По черепушке. Стонет как жалостливо, гадина! Не хочет на кухню».

Рыба застонала опять. Пургин огляделся – нет ли рядом подходящей коряги или сука, чтобы оглушить эту странную бестию? Увидел, что с обратной стороны к завалу подходит девушка в клетчатой суконной куртке-тельмановке. Выкрикнул:

– Что это за рыба, девушка, не знаете?

– Ой! – та всплеснула руками. – Это не рыба. Дельфин! Подраненный дельфин!

О дельфинах Пургин слышал, знал, что они спасают людей, даже читал об этом, но не ведал, что дельфины водятся в Черном море. Век живи – век учись! Думал, что они живут в морях теплых, в Индийском океане.

– Он может жить и на суше, но недолго, – девушка ловко перемахнула через завал. Его надо скорее в воду.

– Штормом оглушило, – виновато проговорил Пургин, досадуя на то, что хотел огреть дельфина дубиной.

Хорошо, что не дергается – не рыба. Рыба бы вся извелась, издергалась и вывернула бы ему руки. Обсопливила бы всего, тьфу! Исправляя ошибку, он прямо в брюках и в обуви вошел в море, в волну, опустил дельфина в воду.