А Горовиц? Чем он играет? Нутром? Или чем-то другим? На чем держится его известность? Не обманывает ли он тех, кто слушает его музыку? Не узурпатор ли он? У таланта с успехом нет ничего общего. Разве не это хотел сказать мне отец? Я чувствовал стеснение в груди, удушье, которое усиливалось по мере приближения к моменту истины. Чего я на самом деле жду от встречи с мифом, преследовавшим меня все детство?

Только что мы прошлись вдоль Гудзона, где купили сэндвичей и пива. Сейчас устроим пикник в Центральном парке, а вокруг нас под припорошенными снегом деревьями будут бродить без всякой цели укутанные чуть не до бровей прохожие…

Можно было подумать, будто мы попали в зимний пейзаж Остаде[38], любимого художника Николая II. Мы уселись на скамейку у подножия памятника Гансу Христиану Андерсену. Нам было известно, что Горовиц живет в двух шагах отсюда — в особняке с окнами, закрытыми тяжелыми черными шторами. Папа знал наизусть все мании маэстро. Его дикая паранойя и его легендарная ипохондрия с годами усилились так, что стали почти сумасшествием. Без привычной минеральной воды, спаржи, морского языка (эту рыбу ему специально присылали из Дувра), без массажа живота у него все разлаживалось, он не способен был нормально работать. Причем речь тут шла не о капризах примадонны, а о непреодолимой тревожности, связанной с положением беженца. С двадцати пяти лет он был уверен в том, что болен, болен неизлечимо, но на самом деле его единственной болезнью был страх потерять беглость пальцев и оказаться в лагере, как отец и миллионы других евреев. Он испытывал такой ужас перед диверсиями, что перед каждым концертом выставлял у своего «Стейнвея» двух солдат морской пехоты.

Рассказывая, папа брезгливо вглядывался в свой сэндвич с тунцом. Где-то часы пробили четыре.

— О! Час его прогулки! — воскликнул отец. — В это время ему нужно как следует пропердеться.

Я тупо поглядел на отца:

— Ты о ком?

— Ну, догадайся о ком! От страха его раздувает, он становится, как воздушный шар, и за два часа до выхода на сцену надо это все выпустить, не то месье взорвется. Однажды под давлением газов его подтяжки лопнули как раз в ту минуту, когда он садился за фортепиано. Пришлось дежурному пожарнику в последний момент отдать ему свои. Горовиц играл великолепно, и восхищенный пожарник сказал после концерта, чтобы господин музыкант оставил себе эти подтяжки, потому что с ними он как на крыльях летает.

Откуда Димитрий все это выкопал?

— Не одна только твоя бабушка в курсе дела! Лично я знаю этого типа так, словно сам породил его на свет.

Папу снова прихватило. Сморщившись от боли, он протянул мне нетронутый сэндвич и почти бегом направился к заиндевелым кустам рододендрона. Надо будет серьезно заняться его простатой. Я пристально всматривался в аллею, меня не отпускала несбыточная надежда на то, что сейчас здесь появится шарик-Горовиц под ручку с Вандой. Я безмолвно подыхал со смеху, вспоминая обо всей этой истории с утечкой газов и ниспосланным свыше пожарным. Потом, немного успокоившись, попытался представить себе, какое это страшное испытание — выходить на сцену, тем более — когда тебя ждут, чтобы поквитаться. Сразу припомнилось, как я сам, вместе с пятью другими кандидатами, ожидал своего первого устного экзамена в интернатуру. Мы так сдрейфили, что были все зеленые и то и дело бегали в сортир.

Я оглянулся. Папа исчез в зарослях рододендрона. Я встал со скамейки и обошел эту живую изгородь, мне было смешно, но внутри что-то царапало. Папа был все еще занят тем, что «вынуждал рыдать Циклопа»: он согнулся вдвое от боли и брызгал кровью в снег.

До отеля мы добрались на метро. Молча.

— Господин Радзанов, вам записка.

Папа подошел к портье. Тот протянул ему таинственное послание. Они о чем-то поговорили. Потом папа как ни в чем не бывало вернулся ко мне. В лифте я спросил, о чем это они с портье перешептывались.

— Разве ты знаком с кем-нибудь в Нью-Йорке?

Его передернуло, будто он страшно удивился, как я мог задать ему такой вопрос.

— Ни с кем, кроме Горовица!

Может быть, он давно наладил связь со старым другом? В конце концов, тут не было бы ничего странного…

Нам следовало объясниться, но я не знал, с чего начать. Я никогда не умел к нему подступиться. И подождал, пока мы окажемся в номере, чтобы загнать его в угол.

— А что, пап, давно это с тобой?

— Ты о чем?

— С каких пор ты красишь листья в красный цвет?

— Не лезь не в свое дело.

— Интересно! Ты хочешь, чтобы я стал врачом, и при этом не разрешаешь даже побеспокоиться о твоем здоровье!

— Это разные вещи.

Тут все, что долгие годы копилось у меня на сердце, разом выплеснулось — почти что против воли.

— Знаешь, а ведь ты весь в свою мамочку!

— Не понял.

— А по-моему, яснее некуда.

— Доведи мысль до конца, пожалуйста.

— Не могу! Моя проблема в том, что я так и не научился додумывать до конца. Всегда наступал момент, когда ты либо вмешивался, либо применял власть.

Папа растерялся. И хуже всего было то, что он вовсе не притворялся растерянным, он на самом деле не мог себе представить, чтобы я так думал, и уж тем более — не ожидал от меня такое услышать.

Он вынул из пачки сигарету. Я посмотрел на часы. Времени у нас оставалось совсем немного — банальная формулировка, при нынешних обстоятельствах приобретающая драматический смысл. Я вынул из чемодана наши парадные костюмы. Отец курил, уставившись в кирпичную стену. Мне хотелось бы взять свои слова обратно, помириться с ним, но он улегся на кровать, чуть согнув ноги, выбирая позу, в которой было бы не так больно, — и молчал.

— Ты что, не хочешь идти?

— Это твой бог, не мой. Хотя я терпим к любой религии.

Бедный папа. Он дошел до крайности. Надо было бы вызвать такси, поехать в ближайшую больницу, сделать ему укол морфия, чтобы, по крайней мере, уменьшить его страдания.

Я надел костюм и стоял пингвин пингвином.

— Время! — сказал папа. — Иди уже наконец.

— Билеты… они у тебя…

Папа чуть-чуть приподнялся и достал из кармана брюк старенький бумажник. Вытащил оттуда билеты, протянул мне.

— Спасибо.

Он продолжал что-то искать в бумажнике с озадаченным видом.

— Ты это ищешь? — Я показал ему снимок с балеринкой. — Фотография выпала у тебя из кармана пиджака.

Я немного выждал, надеясь, что он прольет свет на загадку, но только даром потерял время. Отгородившись от меня своей болью и своей тайной, папа все так же тупо разглядывал кирпичи.

Ни за что на свете я не отказался бы от этого концерта! И никогда в жизни папа не согласился бы, чтобы я его пропустил. Недавние папины откровения насчет Лопоухого заронили в меня сомнение: уж очень они не вязались с портретом, который рисовала бабушка, когда все ее усилия были направлены на то, чтобы заставить папу играть, пользуясь славой Горовица как мулетой. Для очистки совести мне нужно было увидеть и услышать самому, а открыть все, что должно быть открыто, мог только концерт в Карнеги-холле, этом неоренессансном храме музыкальной славы с несравненной акустикой. Открыть всё мог только концерт Горовица — не больного или даже просто ослабленного, а готового, по его собственному признанию, свернуть горы.

Как только я туда пришел, до меня донеслись слухи, что концерт едва не сорвался, потому что Димитрис Митропулос[39], дирижер, приглашенный сначала, слег с гриппом. Слава Богу, его заменил Джордж Селл[40] — правда, этот не успел подготовиться. Входя в зал, я раздумывал, стоит ли радоваться неотмене. Может быть, было бы лучше, если бы внезапный поворот судьбы помешал мне сопоставить детские мечты с реальностью…

вернуться

38

Остаде — семья голландских живописцев. Адриан ван Остаде (1610–1685) — один из ведущих мастеров крестьянского жанра в голландской живописи XVII века. Графическое творчество О. (офорты, акварели, рисунки) отмечено живописностью манеры и остротой жизненных наблюдений. Автор имеет в виду, очевидно, Исаака ван Остаде (1621–1649), брата и ученика Адриана, влиянием которого проникнуто его раннее творчество. В 1640-х годах для его произведений (сцены на открытом воздухе; пейзажи, в том числе зимние) становится характерным серебристый колорит, тонко передающий особенности освещения («Замерзшее озеро», 1642, Эрмитаж, Ленинград).

вернуться

39

Димитрис Митропулос (1896–1960) — греческо-американский дирижер, пианист и композитор. В юности был монахом.

вернуться

40

Селл Джордж (Szell Georges, 1897–1970) — венгерский пианист и дирижер. Был вундеркиндом, зарекомендовав себя и как пианист, и как композитор. До своего переезда в США в 1940 году Селл дирижировал в Страсбурге, Праге, Дюссельдорфе, Берлине (1924–1930), Глазго (1937–1938), совершил турне по Австралии. В 1946 году стал постоянным дирижером Кливлендского оркестра, а до этого давал концерты со многими американскими оркестрами.