Каждый вечер папа слушает по радио строки стихов или объявления. При малейшем шуме снаружи — выключает приемник. Или усаживается за пианино и начинает играть Radio-Paris ment, Radio-Paris est allemand[18] — чтобы размять пальцы перед тем, как подступиться к Шуману и Брамсу. Однажды, когда я стал насвистывать этот мотивчик на улице, он мне хорошенько наподдал. А когда я удивился, почему мне нельзя делать то, что можно ему, ответил:
— Ты вовсе не должен подражать мне во всем!
Папа снова стал играть. Я уже вырос и не мог, свернувшись в клубочек, прижиматься ухом к резонировавшему корпусу — теперь, когда отец священнодействовал, он иногда просил меня переворачивать страницы нот. Хотя мне никогда не доводилось заниматься сольфеджио и никакого представления о нем у меня, соответственно, не было, я старался справиться с задачей, следя за нотными строчками, своим рисунком отражавшими мелодию: вверх-вниз, взлеты-падения — русские горки! — таким образом мне удавалось уловить, какая музыка сейчас звучит, и вовремя перевернуть страницу… впрочем, при необходимости папа и сам указывал мне нужный момент повелительным кивком.
Мои обязанности не ограничивались этим простым поручением. Папа любил помериться силами с кем-то из великих исполнителей — из тех, чьи записи на пластинках он приносил с работы: вот так играет он, а вот так я. Это был его способ продлить свою украинскую молодость, особенно тот период, когда мальчиком, учеником Консерватории, он бился на дуэли с Лопоухим. С той давней поры Горовиц записал уже много дисков, папа, который работал подолгу и упорно, теперь уже снова чувствовал в себе силы и право вступить в схватку с былым соперником, и все началось сначала.
Происходило это так. Одна сторона пластинки на семьдесят восемь оборотов звучала минуты три, целое произведение на ней, конечно, было не поместить, порой оно занимало и две, три пластинки, а папа играл всё подряд, потому и приходилось часто переворачивать их или менять. А кому поручить такое дело? Разумеется, мне! Папа-то знал наизусть, когда потребуется следующая замена, да руки были заняты, вот я и должен был скакать не хуже белки от пианино к пластинкам и обратно, чтобы не оборвать взлет или спуск мелодии, чтобы не упустить крошечную паузу, позволявшую перевернуть или заменить пластинку вовремя. Иногда я терял ритм, тогда папа энергичным кивком помогал вернуться к синхронному звучанию.
Гимнастика получалась довольно изнурительная, чем-то она напоминала музыкальную версию притчи о слепом и паралитике[19], и все-таки скоро я уже в этом виде спорта освоился, и цель его — задрать планку как можно выше и помучить соперника, чтобы лучше оценил — переставала казаться недостижимой. В эти и только в эти мгновения я чувствовал полное слияние с папой, в эти и только в эти минуты у меня рождалось ощущение, будто и сам участвую в концерте. Папа говорил: «Иди сюда, малыш, мне надо побарабанить», — и я знал, речь не о том, чтобы всего лишь сохранить форму, игра для него не была развлечением. Он действительно вступал в бой с другим, с всемирно признанным чемпионом, и важно было удержать превосходство.
Пока исполин Горовиц вел битву на сцене, залитой светом прожекторов, безвестный соотечественник этого гиганта наносил ему удар за ударом, не выходя из домика с закрытыми ставнями в парижском предместье. С одной и другой стороны Атлантики два человека, связанных невидимой нитью, лупили по белым, дубасили по черным, соперничая в виртуозности, и бой шел до нокаута. Оглушенный Горовиц кланялся и кланялся вопящей от восторга публике партера. Его призрачный соперник, тоже покачиваясь, торжествовал победу в хибарке из песчаника.
Мне ужасно хотелось поддержать папу в испытаниях, я не просто был свидетелем этого фантастического турнира, я участвовал в нем, я подавал отцу-рыцарю копье за копьем до тех пор, пока Горовиц не рухнет с коня. Надо сказать, бабушка настраивала меня на это и поддерживала во мне такое состояние.
После стремительного наступления немецких войск, приведшего к падению Франции, и перед самой июньской 1940 года капитуляцией униженная и до крайности раздраженная Анастасия сняла себе комнату в помещении бывшей частной школы Монтеня, закрытой с началом войны. Здесь она оказалась единственной постоялицей. Мама настаивала, чтобы я встречался с бабушкой, и из школы мне нередко приходилось, отбывая повинность, тащиться в голубятню: так она именовала свою каморку под крышей коллежа.
Трудно описать атмосферу огромного молчаливого здания позади мэрии Шату. Стоило проникнуть за ограду — и начинало казаться, будто ты попал в королевство, где покоится Спящая Красавица: просторный двор с пустыми крытыми галереями, монументальные лестницы, отвечавшие эхом только моим башмакам на деревянной подошве, необитаемые спальни, где порой совершала пробежку толстая крыса… Я взбирался под крышу, проходил коридором, где свистели сквозняки, и стучался в дверь с табличкой «№ 7».
Обычно ничего не происходило до тех пор, пока я не доказывал свою благонадежность, подав условный знак.
— Это я!
— Кто я?
— Амбруаз!
— Что еще за Амбруаз?
— Радзанов!
— Чей сын?
— Радзанова Димитрия из дома один по улице Мезон в Шату.
— Профессия отца?
— Химик.
— Не расслышала!
— Пианист!!!
Тут звякала щеколда и дверь начинала ме-е-ед-ленно приоткрываться, скрипя, как ворота замка с привидениями. Ставшие для меня привычными меры предосторожности, принятые бабушкой, думаю, заменяли ей пароли, которые используются в обстановке войны. Хотя, с другой стороны, это напоминало и промывку мозгов с целью как следует меня обработать.
Бабушка встречала меня закутанная в своих голубых песцов, на голове — шапка-ушанка из оленьего меха, на руках — леопардовые перчатки, на ногах — ботинки на пуговках. Она, казалось, готова уже сесть в тройку… ну, скажем, на свою старую пружинную кровать, занимавшую большую часть пространства. Нет. Прежде чем перейти к разговору о серьезных вещах, она ставила на спиртовку жестяную кастрюльку и заваривала в ней чай. О, как они казались теперь далеки, времена серебряных самоваров! Единственным, что осталось от прежней роскоши, были ее одежда, менторское обхождение и бонбоньерка в цветочек, в которой она держала твердое, будто деревянное, печенье. Поскольку я приходил как раз к полднику — я непременно его и получал. Однажды я даже сломал о такое печенье зуб, и это заинтриговало папу, заронило в него какие-то сомнения. Еще помню исходивший от бабушки старушечий запах, руки в коричневых пятнах, помню, какие острые у нее были ногти, когда она щипала меня, желая повысить внимание к своему рассказу.
— Кто-нибудь знает, что ты здесь?
— Нет.
— Отлично, подойди.
Главным занятием бабушки была инвентаризация газетных вырезок, посвященных Горовицу. Она открывала альбом и заставляла меня путешествовать вместе с нею по жизни, которая не была моей, но которая, мало-помалу, поглощала меня. Анастасия раскладывала по одеялу фотографии маэстро во всей красе (естественно, там были одни только минуты счастья) и читала вслух прославляющие его статьи, переводя их с английского.
Бабушка считала, что ею собрана уникальная коллекция, равной которой нет в мире. А если я удивлялся этому, бросала: «Припомни-ка, что Горовиц знаком с нами».
После этого она умолкала, и вид у нее становился совершенно неприступный — ни дать ни взять какое-нибудь его высокопреосвященство в пурпуре близ папского престола, отгораживающееся облаками ладана от профанов с их вопросами.
Когда мне было пора уходить, бабушка вынимала из конверта купюру, которую отдавала мне не сразу, а только убедившись, что я все хорошо запомнил, и, разумеется, заставив меня поклясться, что истрачу эти деньги лишь в случае крайней необходимости.
18
Радио Парижа лжет, Радио Парижа теперь немецкое.
19
Эту притчу приводит в своей книге «Индия» арабский ученый XI века Абу Рейхан Беруни: …на караван в пустыне совершают нападение, и все люди разбегаются, кроме слепого и паралитика, которые остаются на равнине, отчаявшись в спасении. Затем они встречаются, знакомятся друг с другом, и тогда паралитик говорит слепому: «Я не в состоянии двигаться, но могу указать верную дорогу, а ты же, наоборот, можешь двигаться, но не можешь найти дороги. Так посади меня к себе на шею и неси меня, а я буду показывать дорогу и мы вместе избежим гибели».