Изменить стиль страницы

Согласно Майеру, именно «консервативная непримиримость» старых элит всех крупных европейских государств стала причиной общего кризиса старого порядка 1907–1914 гг., который разрешился общеевропейской войной 1914–1918 гг.{11}

Итак, у нас есть два очень разных изображения периода, открывающегося отказом от правовых привилегий и переходом к режиму всеобщего равенства перед законом и завершающегося началом Первой мировой войны. Согласно Блюму, главная битва была выиграна: новые социальные группы упрочили свое доминирующее положение в обществе, а остатки неравенства и привилегий дворянства имели второстепенное значение и быстро исчезали из европейской жизни. Согласно Майеру, старые элиты успешно адаптировались к режиму равенства перед законом, сохранили доминирование во всех сферах жизни и использовали свою немалую изобретательность для того, чтобы отложить «до греческих календ» свой отказ от власти.

И Блюм и Майер рассматривают Россию как неотъемлемую часть Европы в XIX в. Но возникает вопрос, с кем же из них согласиться — с Блюмом, утверждавшим, что в России доминировали возникающие элементы современного классового общества, или с Майером, считавшим, что российская действительность все еще характеризовалась господством «феодальных» элементов? Поскольку в России процесс замены системы узаконенных привилегий на систему правового равенства даже и не начинался до 1861 г., кажется совершенно невероятным, что процесс замены сословий классами мог быть сколько-нибудь значительным к моменту начала Первой мировой войны, спустя всего 53 года. Проведенные Терренсом Эммонсом и Альфредом Рибером исследования подкрепляют эту точку зрения. Эммонс начинает с предположения, что к 1900 г. «переход от сословного общества к классовому… был еще далеко не закончен, а во многих отношениях и вообще чуть заметен»{12}. Рибер не только соглашается с этой оценкой, но и выражает сомнение в самой возможности того, что в России можно было бы завершить этот переход к 1914 г.: «сословная система рушилась, но на ее месте не возникали социально связанные между собой и политически сплоченные классы»{13}. Он объясняет это тем, что «фрагментация и изолированность социальных групп», характерная черта императорской России, отражали нечто гораздо более фундаментальное, чем замедленное (по сравнению с Западом) историческое развитие общества: «в России сословиям недоставало существенно важных компонентов, необходимых для выработки корпоративного самосознания и защиты корпоративных свобод. В отличие от Западной Европы, в России не был заложен фундамент для строительства подлинно классового общества»{14}.

Утверждение Рибера поднимает ряд вопросов. Может ли классовое общество быть «подлинным», даже если оно отличается от западной модели? Да и что собой представляет эта западная модель? Французская третья республика? Вильгельмовская Пруссия? Викторианская Англия? Существовали ли когда-либо, даже на Западе, «социально связанные и политически сплоченные классы», о которых говорит Рибер? Разве классы не представляют собой, в сущности, соединение связанных между собой, но тем не менее различных групп, преследующих собственные экономические интересы? Если забыть об этих вопросах, ясно, что, по мнению Рибера, старый режим разрушался, но ничего нового ему на смену не приходило. И причина была не в том, что, как сказал бы Майер, старый порядок обладал еще достаточным запасом жизненных сил, чтобы кооптировать элементы нового порядка. Просто новые элементы социальной и политической жизни оказались настолько слабы, что не смогли стать реальными конкурентами старого режима, хоть последний и пребывал в состоянии «упадка», «разрушения» и «банкротства»{15}.

В данном исследовании я исхожу из совершенно иных предпосылок и прихожу к принципиально иным выводам, чем те, к которым пришли авторы, чьи взгляды мы кратко изложили. Прежде всего, вопреки мнениям Эммонса и Рибера, сословное общество в России, несмотря на все несомненные его отличия от аналогичных образований в странах Запада, не только теоретически было способно выработать некоторый вариант современного классового общества, но и на самом деле в период с 1861 по 1914 г. достаточно быстро продвигалось в этом направлении. Во-вторых, хотя Блюм совершенно справедливо настаивает на том, что установление правового равенства играло критическую роль, по отношению к России его характеристика остатков старого режима как «задержавшихся во времени пережитков прошлого», а традиционных элит как просто «красивых людей» далеко не верна. В-третьих, правота Майера неоспорима, когда он указывает на жизнеспособность старых элит, но при этом следует отметить, что в России их попытки использовать свое политическое влияние для защиты и укрепления старого режима были весьма неэффективными. Некогда «образующие целое группы поместного и служилого дворянства» к концу века утратили былую сплоченность; до 1906 г. политическое влияние первых оказалось недостаточным, чтобы помешать государству перейти к политике, угрожавшей их интересам, а правительство мало что предпринимало для защиты их «материальной базы» (не считая легкости получения денег по закладным). Имевший место в 1907–1914 гг. кризис власти в России был вызван прежде всего отсутствием гибкости монархии, а не какой-то специфической «реакцией аристократии».

Миф об упадке дворянства

Несмотря на различия в понимании природы российского общества и размаха происходящих в нем изменений, все исследователи согласны в одном — дворянство вырождалось, и причиной этого упадка было неумение приспособиться к новой жизни. Привыкнув полагаться на бесплатный труд крепостных, дворяне-землевладельцы не имели ни малейших шансов на выживание в мире, где им пришлось конкурировать с предприимчивыми выходцами из нижних слоев общества. Классическая русская литература XIX в. дала нам много незабываемых образов бездеятельных и ни к чему не пригодных дворян, символизировавших историческую обреченность этого класса общества.

Примером могут служить два замечательно схожих образа, разделенные временем жизни целого поколения, на которое пришелся процесс преобразования дворянства. Гурмыжская в пьесе Островского «Лес» (1870) и Раневская из пьесы Чехова «Вишневый сад» (1904) представляют собой вдовых поместных дворянок, не знающих, чего стоит рубль. В тщетном стремлении свести концы с концами Гурмыжская по частям продает участки имения крестьянину, ставшему купцом-лесопромышленником, но при этом не желает продать лес разом, романтически повторяя: «Что за имение без леса!» Бесхозяйственность Раневской довела дело до того, что имению грозит быть проданным с торгов за долги. Но даже в этой ситуации она и ее брат возмущенно отвергают совет купца Лопахина, сына бывшего крепостного, снести помещичью усадьбу, выкорчевать вишневый сад, разделить землю на небольшие участки, понастроить дачных домиков и с немалой прибылью сдавать их обеспеченным горожанам. Вишневый сад — это давнишняя, можно сказать, благородная местная достопримечательность, а «дачи и дачники — это так пошло». В результате на торгах именно Лопахин покупает имение, чтобы провести там все изменения, которые он предлагал Раневской. Точно так же соседский помещик, давний знакомый Раневской, не желает заниматься разработкой залежей глины на своей земле и сдает их в разработку какому-то англичанину.

Даже когда дворянин со всем усердием берется за управление собственным имением, как делает главный герой пьесы Чехова «Дядя Ваня» (1897), он доказывает всего лишь полную неспособность достичь успеха в новых общественных условиях. Дядя Ваня посвящает жизнь управлению имением, купленным его отцом в качестве приданого для его уже умершей сестры. Муж сестры, отставной профессор недворянского происхождения, собирается продать землю и вложить вырученные деньги в ценные бумаги, что обещает дать в два с лишним раза больше дохода, чем приносит само имение. Этот план приводит дядю Ваню в ярость: для него имение — это не доходная собственность, а дело всей жизни, связывающее его и с прошлым, и с будущим. Он такой же романтик, как Гурмыжская и Раневская.