Воскресенье
17
Молитва
Цветущие деревья на фоне пестрого неба кажутся снежными сугробами и слепят меня до тех пор, пока я не достигаю туннеля из елей на восточной границе нашего участка. Настало воскресенье, третий день после возвращения Вивьен, я иду к церкви. Не в церковь, нет – я не посещаю церковь, – но я все равно иду туда, чтобы… сама не знаю, для чего. Возможно, чтобы просто посмотреть или попытаться убить свое любопытство. Вчера, после того как я пропустила уход Вивьен, я провела весь день в ожидании ее возвращения. Сегодня за завтраком она сообщила, что идет в церковь, и я не удержалась и отправилась следом. Вивьен в твидовом костюме и черных кожаных перчатках прошла по подъездной дорожке той же уверенной походкой, на которую я обратила внимание вчера, – прямо по середине дорожки. Я же срезаю путь, двигаясь между шеренгой елей и живой изгородью, там, где я когда-то давно гуляла с Артуром. Мне приходит в голову, как все же странно, что я повела его сюда, по существу совсем его не зная. Это был тайный путь нашего детства, но тогда я об этом не думала. Кажется, с тех пор я ни разу не бывала в туннеле, однако здесь ничего не изменилось и, возможно, не изменится еще столетие. Проход этот неподвластен времени, и стоя в его начале, вглядываясь в сплетение веток над головой, я чувствую, что могу перенестись в любые времена. Могу вновь стать девочкой и услышать впереди задорный смех Виви, призывающий меня поторопиться, могу – девушкой, собирающей мох для коробок с личинками и осматривающей изгородь в поисках мохнатой серой куколки кистехвоста или выискивающей норы с гусеницами древоточца, которые любят забираться под кору деревьев. Проход среди деревьев кажется мне чуть ли не ухоженным по сравнению с тем запустением, которое воцарилось на нашей земле, но это не так, разумеется. Просто здесь так мало света, что сорняки просто не могут вырасти и захватить аллею. Но зато она усыпана толстым слоем хвои, которая год за годом покрывала землю, превратив ее в подобие толстого пружинистого матраса.
Когда я, пройдя по этому матрасу, выхожу на берег ручья в конце туннеля, то вижу, что по расколотому буку уже нельзя перебраться на тот берег. Половина дерева одиноко стоит на этом берегу, а вторая, та, что была перекинута через ручей и в течение многих лет служила мостиком для жителей деревни, исчезла. Теперь здесь обычный ровный мостик из поперечных досок, который можно перейти, не утратив равновесия. Я вспоминаю, как Артур осторожно передвигался по бревну, расставив руки, и его слова о том, как хорошо провести детство в таком месте.
Во время моей беременности Артур часто бывал у меня – не реже чем каждые выходные, а иногда приезжал и среди недели. Я думаю, он делал это не только с целью убедиться, что со мной все в порядке, но и потому, что ему нравилось сбегать от городской суеты хотя бы на пару дней.
Виви, судя по всему, тоже очень волновалась из-за ребенка, и хотя она по-прежнему не приезжала в Балбарроу-корт – по ее словам, пребывание здесь причинило бы ей слишком сильную боль, – она через день звонила мне.
Моя беременность заполняла пустоту, которая образовалась в наших жизнях после смерти Мод. Она вдохнула новый смысл в наше существование и, к счастью, несколько утихомирила бурю, бушевавшую в душе Виви. Она все же пришла на похороны мамы, но я видела, какие сердитые взгляды она постоянно бросает на Клайва. Сам Клайв этого не заметил. Он вообще не замечал ничего и никого и даже не пытался сдержать слезы. Казалось, без Мод все его существо съежилось и усохло: от него осталась только стариковская, бессмысленная оболочка без какого-либо наполнения. Мне даже не удалось поговорить с ним. Сразу после службы он поковылял на автобусную остановку и принялся дожидаться автобуса на Белфорд, чтобы вернуться в свой новый дом на Пол-стрит. Виви же погнала свою машину обратно в Лондон, явно не желая иметь ничего общего ни с Клайвом, ни с домом. Если бы Мод была жива, она наверняка заставила бы Клайва пойти на небольшие поминки, организованные мной и Артуром в Балбарроу-корте. К нам заявились все без исключения деревенские, а также немало жителей других близлежащих деревень – кажется, они инстинктивно понимали, что для них это будет последняя возможность побывать в доме. Люди с мрачным видом говорили о крутых ступеньках, о том, что если в доме есть такая лестница, надо быть осторожнее, – и старательно делали вид, что не замечают отсутствия мужа и младшей дочери покойной.
Мысли Виви полностью переключились на ребенка. Во время наших телефонных разговоров она расспрашивала, что я чувствую и какие изменения происходят в моем теле – не из сострадания ко мне, а потому, что она, по ее словам, и сама пыталась пережить мою беременность. Она говорила, что хочет знать каждое мое ощущение и каждую мысль, каждое желание и каждое неудобство и таким образом понять, что значит быть беременной. Я часами напролет описывала ей свое состояние до малейшей детали. Живот мой все рос, и Виви начала носить те же самые вещи и есть такую же пищу, как и я. Она говорила, что представляет, как в ее теле растет ребенок, хоть я и старалась убедить ее, что сама никогда не пытаюсь вообразить себе это и я не так уж много думаю о своей беременности, а иногда и вовсе забываю о ней. Но Виви лишь отмахивалась от моих слов, явно считая такое отношение скорее странным, чем естественным для беременной. Артур рассказывал мне, что каждый раз, когда он возвращался в Лондон, Виви устраивала ему настоящий допрос. Как я хожу? Было ли у меня расстройство желудка? Чувствовал ли он, как ребенок шевелится или бьется? Насколько сильно опухли мои лодыжки? Артур даже шутил, что иногда он возвращается лишь для того, чтобы избежать всех этих бесконечных вопросов.
За месяцы моей беременности мы с Виви виделись дважды. Обе эти встречи состоялись в Брэнскомбе, на берегу моря: мы целый день гуляли среди утесов, останавливаясь отдохнуть и перекусить в маленьких бухточках, а ночь проводили в одной постели в гостинице напротив пивной. От нашей семьи остались только мы с Вивьен и тот комочек плоти, который рос между нами. Виви только и говорила, что о ребенке, – как будто наши отношения сводились к нему одному. Она рассказывала, какой чудесной теткой я стану, говорила, что когда ребенок подрастет, мы будем вместе ездить во Францию на выходные.
Я пыталась упросить Виви вместе со мной проведать в Анкоридже Клайва, но безуспешно. В тот первый год я бывала у него раз в неделю. Моему бедному отцу так и не удалось пережить смерть Мод – он по-прежнему оставался замкнутым и безразличным ко всему. Говорить он соглашался лишь о работе с мотыльками, но даже эта тема интересовала его совсем не так, как ранее. Мне сложно было понять, что именно изменилось. Похоже, он утратил интерес к подробностям – к экспериментальным методикам, результатам опытов, вопросам, связанным с публикацией этих результатов – и лишь хотел убедиться, что я продолжаю работу, что и без него я иду своим путем в науке и работаю над новыми проектами.
Первое время он подробно указывал, какие исследования мне следует проводить и на какие гранты подавать заявки, а в следующие мои посещения долго расспрашивал, удалось ли мне осуществить задуманное. В конце концов я решила, что лучше просто отвечать ему «да». Я говорила ему, что действительно подавала заявки на гранты, о которых он упоминал. Соответственно, потом надо было притворяться, что некоторые из них мне и впрямь удалось получить и я провожу исследования по ним. Я по несколько часов рассказывала ему о воображаемых походах за мотыльками, выдуманных способах маркировки экземпляров и определении закономерностей миграции, а также о многочисленных, но несуществующих научных статьях. Словом, я кормила его сказками о своих победах: ничего другого он и слушать не хотел. Казалось, ему необходимо было знать, что я способна добиться научного успеха самостоятельно, что я могу справиться без него. Сама не знаю, зачем ему это было нужно, но я не собиралась лишать его этой радости, а потому старательно выдумывала то, что ему должно было понравиться, – хотя в то время у меня не было особого желания этим заниматься. Иногда Клайв задавал вопросы, которые ставили меня в тупик, но это происходило все реже и реже.