Она удивлялась: откуда это? Она и не подозревала, что люди кругом испытывают то же, что именно поэтому все улыбаются друг другу, вдыхая этот воздух, напоённый счастьем вновь обретённого мира и, как всем казалось, свободы, свободы от тёмного, ненавистного слова «война». И даже те, кто потерял родных, просветлели лицами и стали жить надеждой: они не считали гибель близких напрасной, их жизни были отданы Родине.
Для Паши к этим чувствам примешивалась и радость от того, что она, простая девушка из крестьян, — «директорша», что занимает самую просторную квартиру в совхозе, что работает заведующей фельдшерским пунктом, ездит принимать роды и к ней относятся очень уважительно. В посёлке Пашу опять, как когда-то до войны, стали называть «наша докторица». Впрочем, на её характере это нисколько не отразилось, со всеми без исключения она была доброжелательна, всем помощница, в этом она осталась прежней Пашкой, которой помнила себя. Она не могла стать иной, да и её решительному характеру и всем понятиям о справедливости и добре не поменяться никогда. Таким же был и её Ваня, о справедливости которого судачили, потому что для иных она оборачивалась своей жёсткой стороной. Председатель не любил пьяниц, воров и лентяев.
Так, с чувством гордости за мужа и за себя, Паша готовилась стать матерью во второй раз, обживая новое жилище. Ей оно казалось царскими хоромами, суди люди, суди бог!
От входной двери деревянная лестница через коридор вела наверх, к площадке с перилами. Здесь было три двери: первая — на просторную кухню с русской печью, выложенной изразцами, вторая — в зал, с большим полукруглым «барским» столом, с выходом на балкон и в спальню, где кроме большой блестящей металлической кровати стоял Ванин письменный стол. Вид этой кровати изумил Пашу, может быть, потому, что её война закончилась не в Австрии, а под Вязьмой. А кровать, говорили, была именно австрийской, с выточенными из металла и покрытыми никелем набалдашниками, плотной панцирной сеткой, причудливо завитой кольцами.
Третья дверь вела в детскую спальню. Тут стояли фикус в кадке, этажерка с игрушками, сидел на стуле большой плюшевый медведь. Здесь была территория Бореньки, её молчаливого семилетнего сынишки. Его глаза светились вновь обретённым светом: ведь он опять с мамой и папой, без которых пробыл долгих два года.
При мысли о Боре у Паши на глаза наворачивались слёзы… Да ведь она могла потерять своего мальчика! А теперь у её старшенького должен появиться братик. Ванечка сказал:
— Раз начинает жить в Александровке — быть ему Александром!
Роды были тяжёлыми, младенец весил четыре с половиной килограмма. В ту страшную февральскую ночь Ваня нёс на руках сына по дорожке среди сугробов к дверям своего дома. Иван Усков повёл лошадей на конюшню, а они поспешили в дом, на кухню, к горячей печи. Это было поразительно, но малыш спал глубоким сном, он ни разу не пискнул!
Перед входом их встречали раздетые Феклуша и Мария Фёдоровна, ставшие им за эти два года родными. Обе женщины — и пожилая, и та, что помоложе, — поднимали вверх руки, хором причитали, суетились, мешая пройти Ивану. Он оттеснил их в угол и первым поднялся по лестнице. Из кухни пахнуло жаром печи, вареной картошкой и промёрзшими на морозе детскими простынками, висевшими возле печки. На красных от жара чугунных кружках стояла большая выварка с водой, на табуретках — цинковое корытце.
Иван положил сына на старый, но ещё прочный диван, обитый кожей, отвернул угол одеяла, посмотрел в сморщенное личико и сказал, улыбаясь:
— Добро пожаловать, Александр!
Глубокой ночью Паша лежала на кровати рядом с мужем, и они тихонько разговаривали, поглядывая на детскую качалку, где, вымытый и накормленный материнским молоком, спал сын.
— Знаешь, — говорила она, счастливо посмеиваясь, — у других молока не хватает, а я сцеживаю лишнее. Ты бы знал, как он жадно ест! И орёт очень редко.
— Марчуковы всегда любили молочко, — отозвался Иван. — Меня беспокоит другое. Куда девались волки? Сколько ты слышала выстрелов?
— Не помню, у меня до сих пор в ушах звон стоит.
— То-то и оно. Я сам снарядил барабан перед отъездом семью патронами. Стрелял три раза. А барабан пуст! И волки падали, будто подкошенные. Может, я, когда стрелял, оглох? Ничего не могу понять.
— Ванечка, ну что ты? Всё хорошо кончилось, не будем об этом. Лучше подумай о том, где взять кровать для меня. Мы поставим её в зале, и я буду с маленьким там, тогда ты сможешь выспаться перед работой.
Пашу стал одолевать сон, но она вздрагивала и просыпалась, опуская руку в детскую кроватку, стоявшую рядом: как он там? Её Ваня спал, он ей казался ещё больше похудевшим: щёки совсем провалились, на чуть повёрнутом к окну лице виден был нос с лёгкой горбинкой и выпуклая родинка на подбородке. В комнате было слышно только мерное дыхание любимого человека да стук настенных ходиков.
Пашу охватило чувство всепоглощающего счастья: несмотря на все беды, несмотря на войну, они снова вместе. Она вернула себе своего Ваню, она разыскала Борю и привезла домой, и они живут теперь в самом лучшем доме и будут жить очень долго и счастливо…
Втайне от мужа, члена партии, она считала, что Бог есть, что есть Создатель, который пишет книгу человеческих судеб, и что именно Высшая сила помогла всем им соединиться и вновь обрести друг друга, помогла вынести всё то, что вынесла она.
И вновь в памяти явилось детство, но, конечно, она не могла знать, что именно в этот момент Великий Создатель просматривает книгу судеб и её жизнь горит на неведомом далёком небосклоне яркой звёздочкой среди мириады таких же звёзд.
Глава 4. ПРАСКОВЬЯ КИСЕЛЁВА: ЛИНИЯ СУДЬБЫ
На Теллермановское лесничество, что раскинулось от села Карачан до уездного городка Борисоглебска, опускались зимние сумерки. Мороз крепчал, выстуживая влажный воздух на ветках елей, и они одевались в серебро. Ветер стих, было слышно, как потрескивают деревья, предвещая ясную погоду.
Лесник Иван Степанович Киселев — владелец единственного домика на лесном кордоне — вышел на крыльцо подышать воздухом да покурить собственный ядреный самосад. Он не мог объяснить, почему его завораживал вид деревьев, покрытых инеем, почему ему мила эта безмолвная сень леса, не похожая на шумную жизнь в Карачане, на суету и гомон скопления людей.
Иван затянулся дымом, глянул на оконце, теплившееся светом сальной свечи: там, в доме, его единственная пятилетняя дочурка уснула поперек кровати, раскинув руки в стороны. Чудо девчушка! Лесник души в ней не чаял, думал сейчас о том, что Бог подарил ему жизнь в четырнадцатом году на германском фронте не зря. Казачий есаул Войска Донского после конной атаки вернулся домой с пробитым пулей бедром, теперь одна нога была короче — верхом на лошади он чувствовал себя куда увереннее.
Чу! Послышалось иль в самом деле? Ржание коней. Откуда залётные? Дорога проходила далеко в стороне, звуки с нее сюда не долетали. Забеспокоилась, заслышав ржание, кобыла в риге, стала бить копытами. Всё одно — что татарин, что гость незваный. Припадая на ногу, хозяин кордона вошел в сенцы, задвинул засовы, подпёр дверь бревном. В углу комнаты стояло его ружьецо. Патронташ висел на клыках вепря, и, торопясь, он стал отбирать патроны с картечью.
Плохо, что нет жены, отправил бы дочку с ней в лес. Мария осталась у родителей в Карачане, и бог весть, что она теперь найдет здесь завтра утром! Бывалый солдат погасил свечу, стал вглядываться в еще светлое оконце: «Один, второй.» — шептал он губами. С десяток вооруженных конников спешились возле его крыльца, принялись стучать в дверь.
— Открывай, лесник, твою мать. Подпалим! — матерились пришлые. Иван понял никчемность своей затеи, сунул оружейный арсенал подальше за печку. Надо разбудить дочку, поди, со сна может испугаться! Тронул ее за плечико, но она уже открыла глаза от стука и смотрела, как отец зажигает свечку.
От бородатых мужиков в малахаях, перетянутых зелёными лентами, несло сивухой, не глядя на хозяина, они прошли в избу, расселись за столом.