Изменить стиль страницы

— Хорошо, Константин Семёнович, учтём!

— Как у тебя с коневодством? Сверху требуют поставок и для армии, и для хозяйства.

— Завёз племенных, с Хреновского конезавода. Растим молодняк. Много не обещаю, но план выполню, исходя из возможностей.

— Здесь ты, Ваня, хитрец, мать твою! Для себя чистокровок держишь, барствуешь?

— Константин Семёнович, пяток кобылок держу. Выезд организовал и даже небольшой ипподром планирую, рядом с Орловским манежем. Есть что показать, приезжайте в гости!

— Слышал, и арабскую кровиночку имеешь!

— Вороная, Аргентиной зовут. Огонь лошадь! Приезжайте, я и «качалки» для заезда раздобыл.

Иван знал, что «заезд» — слабость Ярыгина, что он, когда бывает в Москве, тайком посещает столичный ипподром. Коневодством в стране заправлял маршал Будённый, и конезавод в Хреновом, а также всё поголовье орловских рысаков были под его пристальным вниманием.

Вечером Марчуков забрал Зиночку и Славку, и они отправились на улицу Студенческую, к Мильманам. До улицы Кольцовской было недалеко, здесь они сели на трамвай и через три остановки вышли. Многие дома лежали в развалинах, и центр города, где жила семья лётчика, не был исключением. Дом, где жили Мильманы, не пострадал, и здесь успели навести порядок во дворе. Ветви старых клёнов летом своей сенью покрывали лавочки во дворе, а сейчас деревья стояли голыми, покачивая в свете фонарей чёрными ветками.

Давид Ильич открыл им дверь, подхватил Славку на руку, из-за его спины выглядывала Нина Андриановна, радостно провозгласившая:

— А вот и наш герой труда и сопровождающие его лица!

Чёрная шевелюра Мильмана, зачёсанная назад, кое-где начала седеть, обычно она рассыпалась по обе стороны его лица, и Давид ладонями проводил по голове, восстанавливая причёску. Сейчас на волосах его была сетка. Под шевелюрой — огромные голубые глаза, мясистый нос, полные губы. Его крупная фигура занимала всё пространство прихожей. Эта потёртая кожаная куртка, знакомая Ивану с довоенных лет, казалось, не снималась им никогда. В квартире было прохладно, Славку решили оставить в пальто.

Сетка, накинутая на волосы Давида, свидетельствовала о том, что он допущен на кухню к нарезанию продуктов. Ниночка была щепетильна в вопросах санитарии: не дай бог волос окажется на тарелке.

Чета Мильманов — антиподы. Ниночка небольшого росточка, подвижная, не замолкающая ни на минуту. А Давид — медведь-молчун, за него говорили выразительные глаза-прожекторы. После какого-то лётного инцидента, о котором он Ниночке не обмолвился ни словом, эти «прожекторы» стали часто моргать, непроизвольно, особенно когда он волновался.

Иван подначивал друга: «И как ты медкомиссию проходишь? Наверно, все врачи — женщины? Девушки это любят, а как тебя начальство переносит?»

В гостиной, рядом с пианино, стоял накрытый белой скатертью стол. Хоть и шёл лихой послевоенный год, но были здесь и капуста квашеная, и солёные огурчики, и маринованные грибочки «от Нины Андриановны», паром исходила варёная картошка.

Зиночка прихватила с собой деревенской колбасы, которую Ваня привозил в прошлый раз, да ещё шампанское и шоколадные конфеты, добытые Марчуковым в обкомовском буфете.

Иван угощал конфетами Славку и Алика, восьмилетнего сынишку Мильманов, ровесника Бори. Тот был весь в отца, серьёзный, с надутыми губками, но лицом более похожий на светловолосую Нину. Хозяйка включила радио, передавали новости: «Сегодня в столице нашей Родины Москве состоялся парад войск.»

— Все к столу, все к столу! — командовала Нина Андриановна.

Алик отправился в свою комнату знакомить Славку с игрушками, взрослые сели за стол. Шампанское запенилось в бокалах, и Нина, опережая мужчин, сказала:

— За нашего героя-директора! Быть ему большим человеком!

— Нет, так, друзья, не годится! Сначала выпьем за наш светлый праздник, за парад на Красной площади! Почти тридцать лет мы живём без царизма!

— Что ж, за парад, так за парад! — помаргивая глазами, сказал Мильман.

Все выпили до дна и принялись за еду. Ваня налегал на селёдочку, которую Нина раздобыла на чёрном рынке.

— Ну, теперь за медаль! А кстати, где она? Показал бы. — наседал на Ивана Давид.

— Ба! А я её на «Свободе» оставил! Да чё там медаль! Главное, премию обещали, так что будет повод ещё раз обмыть. Ну, тогда уже у нас дома — никуда не денетесь, милости просим. Не всё тебе, Давид, в самолёте сидеть! Приедешь, Аргентину в «качалку» запрягу, пронесёт с ветерком, что на твоём аэроплане!

Выпили за хозяев, за Зиночку и Пашу, за родившегося Саньку. И, как это всегда было, когда приходил Иван, Нина встала из-за стола, прошла к роялю. Полились чудные звуки «Лунной сонаты». Потом Нина перешла к Шопену: умиротворяющая мелодия «сотворяла в душе элегию», как любил говорить Иван.

Закончив играть, Нина повернулась на вращающемся стульчике к гостям, и все зааплодировали.

— Ваня, твой выход!

— Да, да, Ваня — «Дремлют плакучие ивы.»! — поддержала Зина.

Иван не любил, чтоб его упрашивали, пел всегда с удовольствием, но не стал выходить к инструменту, предпочитая петь, сидя за столом.

— Как жаль, что нет Пашуни! Помощники у тебя слабые! — вздохнула Нина. Действительно, голосом в этой компании больше никто не обладал, Давид даже и не пытался петь, а Нина с Зиночкой могли только тихонько подпевать.

Нина проиграла вступление к романсу, и Иван, откинувшись на спинку стула, запел:

Дремлют плакучие ивы,
Тихо склонясь над ручьём…
Струйки бегут торопливо,
Шепчут о чём-то былом.
Шепчут, всё шепчут…
О чё-о-о-м-то былом…
Думы о прошлом далёком мне навевают они.
Сердцем больным, одиноким рвусь я в те прежние дни…
Рвусь я, всё рвусь я …
В те пре-е-е-жние дни!
Где ж ты, родная, далёко?
Помнишь ли ты обо мне?
Так же, как я, вспоминаешь, плачешь в ночной тишине?
Плачешь, всё плачешь …
В ноч-но-о-й ти-шине!

Голос у Ивана был не сильным, но проникновенным, глубоким. Он, как говорили, пел не горлом, а грудью. Это был «второй» голос, хорошо поставленный ещё в церковном хоре. Романс закончился, снова все зааплодировали, а у чувствительного неразговорчивого Давида мелькнула в уголке глаза слезинка.

— «Белую акацию», Ваня. «Белую акацию»! — запросила Зиночка.

Пели белогвардейский романс, каким считался «Белая акация», вспоминали таинственные превращения, которые претерпел романс в годы гражданской войны. Неизвестно кто заменил в песне темп на маршевый, и, с новыми словами, лирический романс о любви двух сердец под белыми акациями зазвучал так: «Слушай, рабочий, война началася! Бросай своё дело, в поход собирайся!»

Мало этого, немцы перед началом войны использовали романс в своих целях: двадцать второго июня ночью фашисты передали в эфир эту музыку, превратив её в пароль для наступления.

К концу вечера распелись все сидящие за столом, и даже Давид стал не в такт подтягивать за остальными. Иван спел «На Кубе…» и ещё несколько русских романсов. Ниночка опять сетовала, что с ними нет Паши.

«Насытились тела и души, и уж ко сну пора, клонится голова!» — продиклами- ровал Иван и закашлялся.

— Как со здоровьем, Ваня? — поинтересовался Давид. — Если что беспокоит — у меня есть врач знакомый, очень хороший.

— Его к врачам не загонишь! Обещал сходить в областную, к фтизиатру, а сам взял билет на утренний поезд, — ответила за Ивана Зиночка.

* * *

Иван ехал в поезде домой и размышлял о своих недоброжелателях, пишущих «наверх» жалобы. В глубине души он считал, что все советские хозяйства на земле, включая и колхозы, должны перейти на денежное вознаграждение за труд, что платить работающим на земле надобно и за качество труда. Ведь труженики земли хотят иметь не только продукцию, полученную от урожаев, но и хорошую одежду, радиоаппаратуру и приличное обустройство жилья. Вернувшиеся с войны мужики прошли всю Европу и увидели то, чего лучше бы им не видеть. Только и слышны были разговоры о том, как «там у них». Многие подробности Иван узнал и от Володи, Пашиного брата, закончившего свою войну в Вене.