Поговорили о дороге (Вел<икий> Кн<язь> знал о болезни моей Олюшки). Вообще он старался всячески ввести меня в обстановку для меня новую, необычную. Сказал, что через каких-нибудь полчаса мы должны отправиться во дворец. «Ехать так ехать», — подумал я, как диккенсовский попугай, и, одевшись, мы отправились через двор к подъезду дворца.
Подходим ближе, я вижу — у подъезда стоят три небольших чухонских лошадки, запряженные в чухонские же санки. В тот же миг замечаю на крыльце Цесаревича. Он в бурке, в морской фуражке, надетой «по-нахимовски» — сильно на затылок. Чем ближе мы подходим, тем фигура Цесаревича делается яснее, из-под бурки заметны тонкие-тонкие, как спички, ноги в высоких сапогах… и лицо, такое красивое, породистое, тонкое, с небольшими темными усами, такое измученное, желтое, худое-худое… Вся фигура согбенная, старческая, глубоко несчастная, какая-то обреченная, покинутая. Сзади свита — морской офицер и два-три штатских.
Мы поднялись на крыльцо. Вел<икий> Князь представляет меня, я снимаю шляпу. Цесаревич здоровается, спрашивает о том, как я доехал, причем зловещий румянец появляется на впалых, как у покойника, желтых щеках его.
Цесаревич предлагает поехать сейчас же засветло осмотреть церковь. Мы садимся в санки: Цесаревич с Вел<иким> Князем Г<еоргием> М<ихайловичем>, я с полковником Эшаппаром. В третьи санки садятся морской офицер и штатский. Первый был состоящий при Цесаревиче лейтенант Бойсман, второй — Статский лейб-медик Айканов.
Поехали, правили сами, без кучеров. Через десять-пятнадцать минут были в церкви, где уже нас ждали духовник Цесаревича протоирей К. А. Руднев и еще какие-то лица.
Церковь внутри была очень обширна. Прекрасный белого с розовым мрамора иконостас с образами Бруни (внука знаменитого), причем мне тут же было сказано, что образа эти временные и их решено заменить моими.
Стены были оштукатурены и очень хорошо расположены, хорошего размера, — приятного для росписи. Архитектором церкви был старик Симансон, давно, в молодости, состоявший при Наместнике В<еликом> К<нязе> Михаиле Николаевиче. Симансон был талантливый художник, но, как говорили, плохой техник, что поздней и обнаружилось в Абастуманской церкви.
Осмотр длился около часу. Мы двинулись домой. Стало темнеть, так как ущелье рано скрывало от абастуманцев солнце, — оно ненадолго заглядывало туда.
Вернувшись во дворец, я был приглашен к обеду и отправился отдохнуть в свитский дом, в свою комнату. Там предался думам, размышляя о только что виденном, пережитом…
В восемь часов был приглашен к столу. Столовая уже была полна приглашенными. Ожидали выхода из своих покоев Цесаревича. Вот и он. Поздоровался с теми, кого еще не видал. Стали садиться за стол. Я, как гость вновь прибывший, должен был сесть слева от Цесаревича, имевшего место в конце стола. Против меня сидел справа от хозяина В<еликий> К<нязь> Георгий Михайлович.
Я осмотрелся. Стол был сервирован очень просто. Вина не было, также не было и водки. По концам стола стояли два хрустальных кувшина с квасом: один — с хлебным, другой с фруктовым. Стали по порядку обносить кушаньями. Все просто, вкусно. Беседа велась общая.
Цесаревич и В<еликий> К<нязь> часто обращались ко мне с вопросами о моей поездке, о Киевском соборе, о моих планах росписи новой церкви.
На противоположном от Цесаревича конце стола сидел лейтенант Камилл Арсеньевич Бойсман. Он зорко следил за всем происходившим. Его некрасивое, но умное и решительное лицо, быть может, было из всей свиты самое значительное.
Обед кончился, Цесаревич встал. Все мы отправились в соседнюю со столовой приемную, куда скоро вошел и Августейший хозяин.
Началась церемония прощания. Цесаревич обходил всех нас, стоявших полукругом, разговаривал и прощался, подавая руку. Все мы, кроме В<еликого> Князя и Бойсмана, остававшихся на ночь с Цесаревичем во дворце, удалились в свитский дом, где еще долго пробеседовали между собой в бильярдной, пока не разошлись по своим комнатам.
Крепко я спал на своем новом месте. Проснулся, стал думать, как лучше использовать свой день. Мне нужно было побывать с визитами кое у кого из тех, кого мне указал полковник Эшаппар, побывать у Настоятеля церкви, с ним пройти туда для детального осмотра.
Утренний кофе был подан каждому в его комнату. К часу, к завтраку надо было быть дома, во дворце. Накануне вечером, сидя в бильярдной, я многое узнал, многое намотал себе на ус. Эшаппар был со мной отменно любезен и, видя мою неопытность, всячески старался помочь мне, объяснить многое, предупредить, направить.
В полдень ко мне в комнату зашел В<еликий> Князь Георгий Михайлович, справился, как я провел ночь, посидел у меня, посмотрел на мой студенческий чемодан, столь непохожий на генерал-адъютантские кофры и баулы. Пригласил меня в ближайшие дни проехать с ним в Зарзму, посмотреть замечательную древнюю церковь, которая послужила образцом для Абастуманской.
Скоро настал час завтрака, — я опять во дворце. Опять почти те же лица, появление Цесаревича, приветствия. Я сижу на том же месте, слева от хозяина. Стараюсь рассмотреть его лицо, такое красивое, «романовское», продолговато-сухое, с грустными-грустными васильковыми глазами, красиво очерченным ртом, с чахоточным румянцем на впалых щеках. Породистое, благородное и скорбное лицо, скорбная улыбка. Речь тихая, в словах сдержанность, усталость. Болезнь идет гигантскими шагами. Одного легкого уже нет, второе задето серьезно. Надежды никакой, возможна лишь какая-то отсрочка. Надолго ли? Все приближенные это знают, знает лучше всех других доктор Айканов. Он озабочен. Все время следит за Августейшим пациентом.
Завтрак кончился. Обычная церемония. Все расходятся, кто куда.
Я собираюсь к Настоятелю церкви — протоиерею Рудневу. Кто-то вызывается меня проводить к нему. Он живет поблизости церкви.
Радушная, хотя и осторожная встреча. Новые лица требуют этой осторожности.
О<тец> Константин человек лет 35-ти, очень красивый, красивый той русской благородной, как бы «княжеской» красотой. Это красота не породы, а расы. Открытое, прямое, благородное лицо. Речь, хотя и сдержанная, но в ней чувствуется скрытая динамика. О<тец> Константин позднее не раз показал, какая горячность, какой благородный пафос таится в его сердце…
Матушка высокая, красивая, из образованных, из светских. Двое маленьких детей: девочка и мальчик.
Разговор о деле, о церкви. О<тцу> Константину, видимо, хочется, чтобы дело не затягивалось, да и я не склонен тянуть его. Наши мысли сходятся. Мы еще не знаем, что мы будущие друзья, единомышленники, сообщники… Все это еще впереди.
Жизнь во дворце идет обычным порядком. В один из ближайших дней меня приглашает Цесаревич к себе в кабинет для подробного обсуждения моих планов по росписи. У него свои мысли, у меня свои предположения.
Кабинет Наследника Всероссийского престола так же прост, как и его дворец (бывшая дача д<октор>а Реммерта, проданная им весьма выгодно в тот момент, когда врачи признали необходимым больного Цесаревича заключить в Абастуманское ущелье).
У окна письменный стол, большой, заставленный семейными портретами и всякими принадлежностями письма. Слева от входа — походная кровать, самого скромного вида. Роскоши и помина нет.
По стенам — оружие, между прочим большой кинжал в ножнах белой слоновой кости с дивной золотой инкрустацией.
Этот кинжал дал мне мысль орнаментировать Абастуманскую церковь, — покрыть ее тоном старой слоновой кости и по нем ввести золотой сложный грузинский орнамент.
Поговоривши около часа, я был милостиво отпущен. На другой день была назначена поездка в Зарзму. Я начал осваиваться с окружающей меня жизнью. Стал понемногу разбираться в людях, прислушиваться к разговорам, к их тону. Узнал, что еще недавно жизнь в Абастумане была иной, веселой, шумной… Что окружающие Цесаревича лица не очень были озабочены его здоровьем. Частые пикники с возлияниями, непрерывные смены гостей из Тифлиса и Кутаиса, наплыв дам и девиц, назначение которых было весьма недвусмысленно. Все это изнуряло потрясенный злым недугом организм Цесаревича.