Конечно, не раз я с приятелями побывал и в знаменитом кафе Греко, где мне показывали сидящего в углу старика с газетой. Это был эмигрант времен Иванова — Станкевич, оставшийся навсегда в Риме. Видел я и тот фонтан на Пьяцца ди Спанья, в котором некогда, после бурной ночи, освежали свои грешные тела наши пансионеры-художники.
В те дни, когда я был в Риме, я не мог видеть многих русских, живущих там обычно. Не было братьев Сведомских, не было Котарбинского — они были в Киеве, расписывали Владимирский собор, где я познакомился со всеми этими милыми людьми через год с небольшим.
Из ученых наших в Риме я застал М. Ростовцева и Вячеслава Иванова, с ними познакомился, бывал у них. У Иванова, незадолго перед тем приехавшего из Парижа (перед Парижем он жил в Германии), была маленькая дочка, свободно, мило говорившая по-итальянски. Перед тем в Париже она также легко усвоила речь французскую, а еще раньше — немецкую, причем всякий раз, при переходе к другому языку, она совершенно забывала тот язык, на котором болтала перед тем.
Мой месяц кончался; надо было подвести итог тому, что я вынес из своего краткого там пребывания, и я все же чувствовал, что стал богаче. Я своими глазами видел, своим умом постиг, своим чувством пережил великий Рим, все его великие моменты. И это для меня было чрезвычайно важно. Я знал, как ценно первое личное впечатление. Я теперь его имел и надеялся, что мне удастся сделать соответствующие выводы. Также я почему-то думал, что в Италию и впредь мне путь не заказан, что в эту дивную страну, в Рим я еще не раз вернусь, переживу все вновь, дополню.
А теперь довольно — надо ехать дальше, в Неаполь, посмотреть Помпею и пожить недели две-три на Капри, о котором я много слышал и мечтал о нем давно.
Да, нужно было и хотя бы немного привести свои впечатления в порядок. За время своего путешествия было столько пережито, видено, а впереди был еще Париж, Берлин, Мюнхен, Дрезден. Надо было рассчитать свои силы с тем, чтобы по возвращении домой можно было приступить к новой картине, которая все более и более выяснялась в моем воображении. Впереди было «Видение отроку Варфоломею»…
Итак, через несколько дней в поход на юг, к морю… Самые лучшие чувства наполняли мою душу. Письма в Уфу были счастливые, довольные, они радовали моих стариков.
В назначенный день мы собрались у Чезаре, покушали и выпили. Потом мои друзья проводили меня на вокзал, и с самыми лучшими пожеланиями я уехал с тем, чтобы вернуться в Рим через два года с другими задачами.
Но об этом речь впереди…
Неаполь-Капри
Вот я и в Неаполе, передо мной Везувий. Брожу по Санта Лючиа, еще по старой, папской Санта Лючиа, покупаю у Беляева «рикорди ди Наполи»[116] для моих милых уфимцев. Хожу в Неаполитанский музей. Поднимаюсь по так называемой «ослиной» лестнице на Сан Мартино. Перед моими глазами расстилается голубой Неаполитанский залив с туманным Капри, Иския… Всюду слышна музыка, дивный говор красивого, беспечного народа. Так прошло два-три дня.
Надо двигаться дальше — в Помпею. Вот я и там, в отеле Диомеда. Прогуливаюсь по улицам несчастного города, погибшего ко славе Карла Брюллова. Купаюсь в Неаполитанском заливе, наконец, нанимаю извозчика и через Кастелламаре еду в Сорренто. Кругом сон наяву.
В Сорренто восхищаюсь дивной природой, пробираюсь к морю в надежде выкупаться, но, испуганный массой народа — мужчин и дам в купальных костюмах — испуганный этим зрелищем, откладываю свое намерение до Капри.
Я на Капри, в отеле «Грот Блё». У меня милая небольшая комнатка с окном на море, на Везувий и с двумя дверьми — одной в коридор, другой к двум старым англичанкам. Здесь я намерен прожить недели две-три, отдохнуть, поработать. Я уже в Риме написал один небольшой этюд на Пинчио. Там же, на Виа Грегориана, купил лимонных дощечек, таких приятных для живописи.
Пока что занялся обозрением острова, его красотами. Побывал на море, отважился где-то в стороне от добрых людей, за камнями, выкупаться. Погода дивная. На душе — рай. Отлично кормят, за столом свежие фрукты, вино…
В отеле публика интернациональная. Тут и англичанки, и шведы, и немцы, есть один датчанин-художник, который таскает с собой огромный подрамок с начатым на нем импрессионистическим пейзажем. Все они мне нравятся и скоро завязывается знакомство. Странный русский, не расстающийся со своей голубой книжкой, начинает интриговать раньше других двух старых англичанок, потом датчанина-художника, и разговор при помощи этой книжки как-то налаживается. Я отважно ищу слова, фразы в книжке, моих ответов терпеливо ждут. Все, и я в том числе, в восторге, когда ответ найден, и я угадал то, о чем меня спрашивают…
Я в прекрасном настроении, я вижу, что ко мне относятся мои сожители с явной симпатией, это придает мне «куражу», я делаюсь отважней и отважней; я почти угадываю речи моих застольных знакомцев.
Так проходит неделя. Я делаюсь своим. Со всеми в самых лучших отношениях. Начинаю писать, и мое писание нравится, симпатии ко мне увеличиваются. В числе моих друзей — старый англичанин, говорят, очень богатый. Он расспрашивает меня о России, и я говорю о ней с восторгом, с любовью, что для англичанина ново: он слышал, что русские обычно ругают свою родину, критикуют в ней все и вся. То, что я этого не делаю, вызывает ко мне симпатии старика. Однажды, когда я сидел с книгой, он подошел ко мне и спросил, что я читаю. Я ответил, что Данилевского «Россия и Европа»[117]. Англичанин об этой книге знал, и то, что я симпатизирую автору, увеличило его расположение ко мне.
Я начал этюд моря ранним утром, когда рыбаки после ночи вытаскивают свои сети, когда в воздухе так крепко пахнет морем, а вдали, еще едва заметный, курится Везувий… Я вставал рано-рано и, чтобы не будить моих соседок-англичанок (старый сон — чуткий сон), пробирался как-то на плоскую крышу дома, а оттуда со всеми своими принадлежностями спускался по лестнице на наш дворик.
Чудесные были эти утра! Все кругом дышало здоровьем, красотой — так мне казалось, потому что я был молод, жизнь била ключом, впереди сонмы надежд, порывы к счастью, к успехам.
Как-то я узнал, что в старом отеле «Пагано» все комнаты для жильцов, столовая, приемная украшены живописью художников, живших в разное время в этом отеле, что многие из них во времена своего пребывания в «Пагано» были молоды, а теперь прославленные старики. Имена их принадлежат всей Европе, всем народам, ее населяющим…
И я, недолго думая, написал на двух дверях своей комнаты — на одной «Царевну — Зимнюю сказку», а на другой «Девушку-боярышню» на берегу большого северного озера, с нашей псковской церковкой вдали. Об этом сейчас же узнали хозяин отеля и жильцы, и я еще больше стал с того времени своим.
Время летело стрелой. Я совершенно отдохнул и стал подумывать об отъезде в Париж. Скоро об этом узнали все мои каприйские друзья, старые и молодые.
Вот настал и день разлуки. Последний завтрак, последняя беседа, по-своему оживленная. Все спешили мне выказать свое расположение, и я с искренним сожалением покидал Капри, отель «Грот Блё» и всех этих старых и молодых людей.
Решено было всем отелем идти меня провожать. Перед тем, тотчас после завтрака, было предварительное прощание. Все говорили напутственные речи, а я, понимая, что меня не бранят, благодарил, жал руки, улыбался направо и налево. Я получил в тот день не только на словах выражение симпатий, но каждый считал нужным вручить мне какой-нибудь сувенир: кто свой рисунок, кто гравюру (старый англичанин), кто какую-нибудь безделушку, а мои старые девы-соседки поднесли мне стихотворение своего изготовления.
Пароход свистком приглашал занять на нем места. И вот из нашего отеля двинулась процессия: впереди с моими скромными вещами служитель отеля, за ним я, окруженный провожающими, которые наперерыв болтали, сыпались пожелания и прочее…
116
Неаполитанские сувениры (ит.). (Прим. ред.).
117
В книге «Россия и Европа» (1871) публицист и естествоиспытатель Н. Я. Данилевский проповедовал особый вид панславизма, «идею славянства», разделил все человечество на «культурно-исторические типы» и считал, высшим — славянский.