Меня мало интересовали исторические залы дворца. Я весь отдался восхищению самим художеством, вне событий, совершавшихся некогда на фоне этих великолепных, гениальных творений Тинторетто, Тициана, Веронеза. Они одни были в то время властителями моих дум, моего художественного восприятия. И я не знаю, было ли бы лучше, если бы со мной в те часы был опытный профессионал-спутник. Я всегда очень большое значение, и предпочтительное, отдавал непосредственному впечатлению от художества.
Осмотрев Дворец дожей, я окончил свой день на площади Св<ятого> Марка, слушая музыку, любуясь толпой гуляющих, среди коих было много красивых венецианок, знакомых мне по картинам Веронеза, Тициана. Усталый, я побрел в отель «Кавалетто», счастливо заснул, с тем, чтобы на другой день идти в Академию.
Утром, напившись кофе и закусив хлебом с маслом, я двинулся отыскивать Академию. Спрашивал по пути дорогу туда; как почти всегда, больше по чутью, ее нашел. Пробыв в Академии до обеда, полюбовавшись на Тициана, Карпаччо, записав все наиболее мне понравившееся для памяти, а некоторые картины зарисовав (на фотографии со всего, что мне нравилось, денег у меня не хватило бы), я отправился обедать. На обратном пути долго любовался статуей Коллеони[109], которую потом, в другие приезды в Венецию, всегда осматривал с особым восхищением.
Остаток дня провел, гуляя по Венеции, заходя в церкви. Был на рынке, на почте. По моему плану на Венецию у меня было положено три дня, и вот завтра я должен был осмотреть еще несколько церквей, еще раз побывать в соборе св. Марка и ехать во Флоренцию, памятуя, что цель моей поездки — Рим и Париж.
Неохотно на другой день покидал я Венецию: я стал только что с ней осваиваться, и вот опять езда по железной дороге. Утешал себя тем, что впереди еще так много прекрасного, что нельзя засиживаться подолгу на пути.
Выехав из Венеции, заехал в Падую, осмотрел там собор и капеллу с фресками Джотто и двинулся во Флоренцию. Тут все было иное, чем в Венеции, и мне еще больше пришлось по вкусу. Остановившись недалеко от «Дуомо»[110] в маленьком отеле Каза Нардини, где все мне показалось так уютно, я, приведя себя в порядок, двинулся в поход.
На Флоренцию у меня была дана неделя времени, немного, да и кипучая моя натура требовала сейчас же деятельности. Через час я уже был в соборе, осматривал с жадностью баптистерий, двери Гиберти, словом, все то, что у меня было помечено, назначено еще в Москве для обзора.
Зашел закусить где-то по дороге в Синьорию. Так часов до пяти-шести, а вечером поехал отыскивать художника Клавдия Петровича Степанова, жившего здесь с семьей. По дороге туда восхищался Флоренцией, которая была вся в цветах, в чайных розах. У моего извозчика розы были на шляпе, у его лошади — в гриве, в хвосте. Попадались экипажи, тоже украшенные розами. Их не знали куда деть. Решетки, подъезды вилл были увиты розами. Ароматный воздух сопутствовал нам по дороге…
Красива, своеобразна была Венеция, но и лицо Флоренции было прекрасно, и я с тех пор полюбил ее на всю жизнь.
Семья Степанова встретила меня приветливо. Там я познакомился с милейшим Николаем Александровичем Бруни, внуком знаменитого ректора Академии, автора «Медного змия» — Федора Антоновича Бруни. С Николаем Александровичем мы сошлись, да и трудно было с ним не сойтись, так обаятелен, красив в те поры был этот методичный, мягкий, больше того, нежный «Николо Бруни». Мы с ним сговорились встретиться в Риме, встретились там и остались в добрых отношениях на всю жизнь. После многих дней подневольного молчания я с великой радостью болтал по-русски теперь во Флоренции. На другой день вместе с Бруни был в Академии, в монастыре св. Марка.
Душа моя была полна новыми впечатлениями, я не мог их вместить, претворить в себе… Получался какой-то хаос… Скульптура Микеланджело и фрески в кельях монастыря св. Марка — все это теснило одно другое, приводя меня в неописуемый юный восторг. Язычник Боттичелли легко уживался с наихристианнейшим Фра Беато Анджелико. Все мне хотелось запечатлеть в памяти, в чувстве, всех их полюбить так крепко, чтобы любовь эта к ним уже не покидала меня навек.
Мне кажется, что искусство, особенно искусство великих художников, требует не одного холодного созерцания, «обследования» его, но такое искусство, созданное талантом и любовью, требует нежной влюбленности в него, проникновения в его душу, а не только форму, его составляющую…
Что останется от бедного фра Беато, если к нему подойти с анализом наших «искусствоведов», как их теперь называют… Твердо верю, — не для них, — этих врагов искусства и художников, самонадеянных чиновников от искусства молились в своем художестве, жили им Рублевы, Фра-Анджелики, Боттичелли до Рафаэлей и бурных, пламенных титанов Микеланджело…
Что меня еще пленило в знаменитом монастыре — это миниатюры книг, эти изумительные иллюстрации к творениям боговдохновенных отцов церкви христианской. Некоторые из них не только поражали меня своими техническими достижениями, но того больше теплотой чувства, опять любовью к тому, над чем художник долго и так искусно трудился.
Дни шли за днями. Музеи чередовались с церквами. Вечерами же я бывал или у Степановых, или бродил по берегам Арно, на Сан-Миньято, бродил, как очарованный странник. Я жил тогда такой полной жизнью художника, я насыщался искусством, впитывал его в себя, как губка влагу, впитывал, казалось, на всю остальную жизнь. Какое великое наслаждение бывало бродить по углам, капеллам церкви Санта Мариа Новелла. Усталый до изнеможения, до какого-то опьянения, еще не привыкшего к опьянению юноши, я шел в свою Каза Нардини и едва успевал раздеться — засыпал сладким, счастливым сном. Вот тогда, в первую мою поездку по Италии, я постиг всю силу чар великих художников. И что удивительного в том, что чары живут по четыреста — шестьсот лет. Ведь в них, как в матери-природе, источник жизни, в них — Истина, а Истина бессмертна…
Мои альбомы, записные книжки были полны зарисовок, кратких, часто наивных мыслей, и я редко соблазнялся возможностью побаловать себя покупкой фотографий особо любимых вещей. Я должен был помнить, что пятисот рублей, которые были зашиты в мешочке, что у меня на груди, должно было хватить мне на три месяца, на всю Италию и Париж с его Всемирной выставкой. Это надо было помнить твердо, и я это помнил.
Дни быстро летели во Флоренции. Все, что было можно бегло осмотреть, было осмотрено. В Уффици, в монастыре св. Марка, в Академии и в некоторых церквах я побывал по нескольку раз. Я был полон Флоренцией и на восьмой день попрощался с друзьями и с самой Флоренцией, выехал в Рим, заехав предварительно в Пизу.
Помню, по дороге высунулся из окна, и мне попал в глаз летевший из паровоза уголь. Я неосторожно растер глаз, и первое, что надо было сделать, — зайти в аптеку и успокоить глаз. Потом уже я отправился по низеньким, перекрытым арками улицам к Кампосанто[111], собору и прочему. Сине-голубое небо давало дивный фон оранжевому мрамору падающей башни баптистерия собора. Превосходный этюд этого пизанского мотива я потом видел у своего друга, польского художника Яна Станиславского, влюбленного, как и я, в Италию.
Рим
Кто не знает, кто не пережил того особого чувства, когда подъезжаешь, да еще впервые, к Вечному городу!.. Я с таким напряженным вниманием ждал того момента, как увижу купол св. Петра… Вот, вот он! Его громада как бы покоится на огромном плато. Он стоит, как сказочная голова богатыря среди поля, чистого поля. И лишь тогда, когда поезд пронесется еще много верст, вы видите, что на этом поле, около этой головы-купола ютятся тысячи зданий, дворцов, храмов, сотни тысяч живых существ живут, движутся вокруг него, такого спокойного, величественного в своей гениальной простоте.