Изменить стиль страницы

«Пунктуальность, стиль беззаветного, неукоснительного исполнения директив, стиль, что, казалось, был у Онисимова в крови». Нетерпимость — «не терпел возражений». Тут тоже и личная черта, и «черточка времени» — «он и сам никогда не прекословил тем, кого был обязан слушаться, но зато, вспыхивая, обрывал», если ему перечили.

Правило Онисимова — держать аппарат в напряжении, никому не доверять(«доверился — погиб!»).

А. Бек нарушает все ожидаемые, стереотипные ходы. Не злодей и не герой (в нравственном, не литературном смысле этого слова), его Онисимов — сильный человек, но человек раздавленный. В самые решающие моменты своей жизни руководствовался инстинктом — «какая-то сила, подобная инстинкту, действовавшая быстрей мысли, принудила его…». Благодаря этому инстинкту Онисимов выжил в самое страшное время террора. Выжил, но одновременно уничтожил себя. Мертвенным, серым, пепельным светом осенних сумерек освещен в романе Онисимов. Серые блики лежат на его лице. Мгновенный всполох красного с золотом (пачка сигарет «Друг» на столе) только подчеркивает эту пепельную гамму. Онисимов руководит, отдает распоряжения, приказывает; собирает информацию, читает новые материалы, готовится к ответственной дипломатической работе — но перед нами человек мертвый еще до смерти, разрушенный, с погасшей душой.

Трагический парадокс состоит и в том, что, убежденный в своей честности, Онисимов в свое время, в конце 30-х, создал «самобытную теорийку», заключающуюся в оправдании репрессий партийных работников, не обладающих техническим образованием, тем, что «бег времени»-де «сделал их ненужными. И, наверное, опасными». Теперь «бег времени» сделал ненужным и его самого.

В. Белинский замечал: «Ум — это человек в теле, или, лучше сказать, человек через тело, словом, личность»; задача литератора — «проследить физический процесс нравственного развития». А. Бек пересекает историю жизни («анамнез витэ») с историей болезни героя («анамнез морби») и через эту болезнь пишет историческую обреченность Онисимова, неизлечимость его и людей, ему подобных, «отформованных одинаковым прессом» времени.

Характеры исторические, изваянные временем — уходящие, как Умрищев, девизом которого было «не суйся!», или «мчащиеся в действительность», как инженер и музыкант Николай Вермо, — пишет А. Платонов в «Ювенильном море» («Знамя», № 6).

«Железный самотек истории, где ему непременно будет отхвачена голова» — так думает о времени директор мясосовхоза, демагог Умрищев. Чутко вслушивается в «напев будущего» Николай Вермо. «Вещество… радости, которая стоит в высотах нашей истории». Грандиозная метафора А. Платонова — добыча чистой воды из подземного моря ради творчества новой жизни — развивается на фоне субъективных метафор, заключающих в себе «время» персонажей повести. Каждый из них действует, по выражению Платонова, «учтя эпоху», но понимая это «учитывание» по-своему: один старается ее боязливо пересидеть, обойти; другой — помочь «тайному напряженному существу» времени. Каждый из героев участвует в истории. И не отвлеченно, а совершенно конкретно. Умрищев, «безумный в историческом смысле», ведь тоже «хотел, как нравственная и разумно-культурная личность, быть занесенным в список штатных единиц истории». Недаром он с такой страстью погружается в исторические разыскания и документы эпохи Ивана Грозного. Характерно для Платонова и «многосферное» расширение проживаемого момента: «Была еще середина жаркого дня, шло жаркое лето и время пятилетки». Пятилетка заключена в сферу социализма, в свою очередь, включенную в огромную сферу вселенского существования. Как в русской сказке: иголка сидит в яйце, яйцо в курице, курица в зайце, а заяц в ларце… Платонов близок русскому фольклору не по образно-тематическому ряду, а по характеру художественного мышления. И не добрый ли молодец инженер-электрик Николай Вермо, пробудивший девственные воды ювенильного моря, покоящегося, как в хрустальном гробу, в темнице, словно заколдованная царевна из сказки? «Вермо в увлечении рассказал пастуху, что внизу, в темноте земли, лежат навеки погребенные воды. Когда шло создание земного шара и теперь, когда оно продолжается, то много воды было зажато кристаллическими породами, и там вода осталась в тесноте и покое. Много воды выделилось из вещества, при изменении его от химических причин, и эта вода также собралась в каменных могилах в неприкосновенном, девственном виде…»

Зарождающаяся мысль разворачивается, расцветает во всей своей зрелой органической мощи в необычной платоновской фразе, сочетающей иронию, житейскую усмешку, разговорную речь с высокой философской или сугубо технической терминологией: «Женщина, требовательная, как республика, и так же лишенная пока богатых фондов и особой прелести…» Язык Платонова — попытка показать путь к новому, «неевклидовому» познанию мира. Это язык «по Лобачевскому», с пересекающимися параллельными, с шокирующей наше будничное сознание обратной перспективой, характерной, скажем, для русской иконописи, где мнимая несоразмерность на самом деле выражает не столько реальность мира, сколько направленность нашего восприятия, нашей мыслипо поводу этого мира.

Высокий пафос Платонова соединен с гротеском.

Гротеск Платонова разрушителен для мирного течения обыденной беллетристики. Подражать Платонову — занятие эпигонское; главное, чему нужно у него учиться, — это обнаружению в слове новых измерений, новых качеств, «раскопу» слова, слому стереотипного мировосприятия. У коровы, оказывается, может быть «утомленное смертью лицо», ее можно любить как человека: «Я два года любил телушку Пятилетку… я мясного гения выращивал здесь». В мире Платонова зверствуют нелюди, а животные одушевлены и прекрасны, как прекрасно лицо коня в стихах Велимира Хлебникова или лицо коровы на полотнах Филонова.

Платонов объяснял, как меняется человек, воодушевленный идеей реального улучшения жизни, как из грязи вырастает красота подлинной духовности, преобразующей мир. Платонов глубоко верил в союз культуры и техники, изобретательства, для него и его героев техника — сила созидательная, высвобождающая дремлющие свойства природы, а интеллектуализм — плодоносен. В повести Платонова есть определенная утопичность, особенно сильно проявившаяся к концу, тем более что здесь писатель отходит от «личной» иронической манеры, приближаясь к жанру оды (воспевает невероятные достижения в «Родительских Двориках», идущих по пути, прямо указанному «Вопросами ленинизма»). Платонов, хотя это и не помогло публикации повести, явно попытался «высветлить» к финалу колхозную жизнь, прибавляя ей бойкости и воодушевления. Написанная в 1934 году повесть «Ювенильное море» — не только литературный памятник, но и памятник времени, живое свидетельство трудной судьбы талантливого произведения.

И все же отмеченного печатью своей эпохи. Красавица директор, ненавидящая «гнилой либерализм», Надежда Босталоева, которая «любила всякое свое чувство сопровождать веществом другого человека», «не верила в глупость людей, она верила в их подлость». Федератовна говорит: «Всех жалеть не нужно… многих нужно убить». Как сказочно легко решаются и меняются судьбы! «Умрищев был давно исключен из партии, перенес суд и отрекся в районной газете от своего чуждого мировоззрения». А чего стоит сама положительная старушка Федератовна, при мыслях о классовых врагах покрывающаяся «гусиной кожей возбуждения», с «беспощадностью идейного духа» держащая под угрозой разоблачения в страхе всю округу?

Бесконечная преданность делу, трудовой энтузиазм роднят Онисимова и Босталоеву. Оба они — люди тридцатых годов. Их жизнь, жизнь людей «жесткой эпохи», отдана государственному строительству. Только Бек проследил эту жизнь до безыллюзорного конца, а Платонов запечатлел ее романтическое начало.

Вспомним девиз Онисимова: «доверился — погиб!». Из этого девиза, многие годы для Онисимова спасительного, произросло и губительное для него же тотальное недоверие к людям, не позволившее ему и разглядеть реальную перспективу в идеях Петра Головни, и, более того, рассмотреть реальную перспективу времени.