Изменить стиль страницы

— Чисто татарва прошла! — визжала вдовушка. — Лук кверху пузом торчит. От капусты одни кочерыжки осталися, морковь теперь надо клещами тащить, всю ботву съел.

— Пристав? — спросил Дмитрий.

— А то кто ж! Бык здоровенный, все на мое вдовство зарится.

— Аз не зарюсь: ты глянь на себя! Кто на тебя позарится! Она на меня поклеп, государь, возвела за то, что не зарюсь.

Дмитрий усмехнулся. Любил такие речи.

— Пристав, я тебя о том не спрашивал. А городьба-то добрая ль?

— Да какая ж городьба при моем вдовстве… — женщина всхлипнула.

Пристав опять ввернул:

— В судебнике речется: огород ставится около поля — семь жердей добрых да два кола. Чтоб скот не мог вломиться, а овцы — пролезть. А около гумна, сиречь на овоще тож, огорожа должна стоять девяти жердей, добрая.

— А какая скотина-то у тебя? — обратился Дмитрий к вдове.

— А никакой у меня нет!

В это время во двор прискакал всадник, быстро прошел к крыльцу.

— Государь Дмитрий Иванович, весть есть, дозволь сказать.

— Иди в горницу.

Дмитрий вошел в избу и выслушал: корабль Митяя миновал крымские берега, ветер был попутен, и море кротко. Уже увидели берега Византии, как митрополит внезапно занемог и скончался.

— Не убит ли?

— Нет, сказывают, на теле следов нет.

— Не съел ли чего?

— У него из Кафы был повар. Не должно б быть. Фряги нам не супротивники. Хотели тело в Цареград везти, да фряги отговорили: нехорошо, мол, будто мертвец в митрополиты ставиться прибыл. Сгрузили в барку, погребли в Галате.

— Ступай.

Дмитрий побыл один: это был удар, но кем нанесен? Были у Митяя среди монахов враги, но неужто же и спутники были ему врагами?

«А боярин Кочевин куда смотрел? Ожирел, заспался. А я думал — книжен, велеречив, учен, доглядит. Вот и учен, а делу враг. Проморгал».

Гневный и молчаливый, снова вышел он на крыльцо. Словно другими глазами увидел все.

— Так ты речешь, вдовица, что своего скота не держишь?

— Куда мне с моими силами!

— Тогда ты, пристав, поставь вокруг ее овощей городьбу сам: чья скотина, тому и городить. А у кого скотины нет, тому городиться не от кого. Да чтоб огород был по твоему слову, как сам ей вычитывал, — по девять жердей меж двумя колами. Да чтоб сполнено было немедля, сам догляжу. А овощь ей, кроме лука, со своих гряд отдашь, сколько потравлено. А лук давно пора было с огорода собрать; ежели ко времени не собрала, сама виновата. А что говорил похул на вдову, то приставу не пристало: пристав слабых беречь приставлен, а не забижать. И за то те приставом боле не быть. А ежели городьбу худо поставишь, дам те плетей за нераденье.

На этом велел кончить суд до завтра.

Вызвал к себе бояр и двор.

Когда все собрались, сказал:

— Братие, отец наш митрополит Михаил-Митяй скончался в море…

Бренко тихо спросил:

— Сам?

Дмитрий отшатнулся и пристально взглянул на Бренка:

— След есть?

Бренко раздумчиво покачал головой:

— Нет. Но где это видано, чтоб человек не тонул, а сам помирал в море?

— Божья воля! — сказал Дмитрий.

— Божья ли? — усомнился Бренко.

— Надо нового митрополита искать. Моя воля такова, — сказал Дмитрий. — Прежде чем патриарх найдет.

— Кого? — задумался Бренко.

— Киприана! — неожиданно решил Дмитрий.

— Тут вот, в Любутске, ему поруганье чинили; до сего дня не опомнился…

— То и хорошо! Он злобствует на нас, надежд на Москву не видит, а тут вдруг нашею милостью… Наш будет.

— Хорошо, государь! — одобрил Тютчев.

— Надо к отцу Сергию послать. Пущай он это дело обмыслит. А об Митяе разведай, Михайло Ондреич. Кто с ним был, когда вернутся, порасспроси. Да в обращенье не стесняйся. Авось порасскажут!

Он вышел на крыльцо и смотрел на Оку, по которой плыл караван ушкуев.

— Михайло Ондреич! Глянь!

— Чего, государь?

— То не Тарасиевы ли ушкуи? Он сулился к Покрову в Орде оружейников накупить. Будто и впрямь народ везут?

— Мимо идут. Видно, приставать не думают.

— В Москву спешат.

— Тебе, государь, челобитная: из Рязани в эти места в прошлом годе много народу сошлось. Не все поустроены. Просят твоей милости.

— Прими да рассели. Свободных земель хватит. Да полегче говори с ними, льгот дай повольготнее. Пущай селятся, к этим еще подбегут. Люди нужны, Москва ими крепнет.

Он сошел с крыльца, пошел не спеша по погосту и впервые задумался о Митяе: не смерть страшна — страшно, что всегда она приходит раньше времени.

Тридцать шестая глава

КРЕЩЕНЬЕ

Зима выпала вьюжная, морозная. Кирилл ходил зверя бить, убил. Шел к своей пещере обратно. Снег звенел под ногами, и казалось, что ступаешь не по снегу, а по воздуху. Разогревшись под тяжестью, остановился. Воткнул в снег рогатину и, отирая рукавом взмокшее лицо, огляделся.

День догорал. Деревья согнулись в голубом инее, будто замерзшие облака. На ветвях, как комья морозной зари, сидели красногрудые снегири. Кирилл пугнул их.

— Кш!

Но только серые самки перелетели на ближний куст, другие лениво поворачивались, поклевывая снег, выбирая из-под инея мерзлые бусинки бузины. Медленна, как пух, летел из-под птиц иней.

Кирилл оглянулся.

Позади, дрожа, стоял Андрейша. Голова его ушла в плечи, лицо позеленело. Только глаза неотрывно глядели на птиц.

— Не по тебе лес, — сказал Кирилл, — застынешь тут.

Андрейша молчал.

— А стоять будем — хуже закоченеем! По заре мороз крепче. Идем!

Снова, увязая в снегу, пошли.

Куда бы укрыть Андрейшу от стужи? Кто его от стужи укроет, от леса жизни сей, от суровых невзгод времени?

О ком ни вспоминал, все либо далеко были, либо давно отреклись от Кирилла, осквернившего иноческий сан. Да и кто будет знаться с человеком, пролившим кровь и продолжавшим ее проливать, ибо стал он суров с татарскими обозами на торговых путях.

Кто мог бы простить его, кто мог бы забыть все зло, совершенное насильником и душегубом?

Кирилл вышел к поляне.

Над шалашом давно нарос сугроб, и лишь конский череп выглядывал на поляну черными своими глазницами.

Жили в землянках, влезая в них, как звери в нору, — не жилье, а берлога. Разогнуться при Кирилловом росте места не было, всю зиму, как и всю жизнь, надо было прожить согбенно: чуть подымешь голову — либо голову поранишь, либо потолочины прошибешь. Огонь разводили в углу, и дым захватывал дух, пока у огня грелись. Не место это было для квелого мальчика среди ошалелых от угара мужиков, повалившихся на медвежьи шкуры.

Когда поели печеного мяса, легли, зарываясь в шкуры, спать. Их оставалось здесь четверо; Щапа с Тимошей Кирилл послал в Пронск за припасами, а семерых ватажников отпустил перед Рождеством в Рязань промышлять. Щап сам пошел под Кирилла и всю ватагу под него подвел: и силой, и разумом, и опытом не мог перед ним устоять, да и не тщился.

У стены долго ныл и ворочался Нил, ватажник, еще летом иссеченный татарским купцом. Рука у Нила ссохлась, и в промысел ходить стало непосильно.

— Ты что? Опять ломит? — спросил Кирилл.

— То стужа, то жар — так нешь можно?

— А чего ж делать-то?

— Уходить.

— Куда ж?

— А может, монастырь возьмет. Вклад дать есть чем.

— Грех замаливать?

— Где мой грех?

— А убивал.

— Чтоб меня не убили.

— А грабил?

— А кругом кто не грабит?

— Там так не ответишь.

— Там и не спросят. Вклад дам.

Внезапная мысль осенила Кирилла. Он привстал на своей медведине, сдвинул с плеч тулуп и прислушался.

Наверху, над снегом, текла обычная лесная ночь: глухо гудел лес, поскрипывали сторожкие волчьи шаги. Тихо и редко ступая, прокралась рысь. Поутру весь снег вокруг землянки бывал утоптан.

Дед Микейша спал, сжавшись, как кулачок. Лежал бледный, неслышно дыша, Андрейша. Кирилл снова закрыл глаза. «Монастырь! — думал Кирилл, — монастырь…»

Туда уходят от страха перед жизнью, чтоб стенами монастыря отгородиться от набегов врага, а паче того — от княжеских сборов, даней и пошлин, от полюдья, от многих больших и малых тягот, от всего того, что зовется жизнью смерда.