Изменить стиль страницы

«Опять? Готовиться? Биться? Успею ли?»

— Это Ольг, что ль, тебя прислал?

— Нет, государь. Ольг не слал. Я сам.

— Чудно! Эй! — крикнул он Белозерскому. — Погоди слезать! Скачи, отроче, до князя Боброка. Ежли дома захватишь, чтоб немедля ко мне. — И обернулся к Софронию: — Ты поп, что ль?

— Ольгов был духовник.

Перегнувшись через перила крыльца, крикнул во двор:

— Яклев!

— Тута, государь!

Дмитрий приказал разослать по боярам:

— Чтоб живо сюда сбирались!

И возвратился к Софронию:

— Вон оно что? А чего ж сюда прискакал?

— Государь, земля-то Русская не ждет ведь беды. Может, упасем ее от беды-то!

— Увидим! Шапку надень. Волосом-то ты не вельми богат, а нонче студено.

— Вон ты какой, государь!

Дмитрий засмеялся:

— А какой же еще?!

— Рад бы тебе служить, государь!

— Иди, я тебя кликну.

И велел воину проводить рязанского попа на покой. Но сам не был спокоен, пока не увидел во дворе Боброка на черном, покрытом белой пеной коне.

— Дмитрий Михайлович!

— Знаю, знаю. Отрок твой поведал. Успеем, сберемся. Что ж мы, дурее Орды, что ли?

— Да тяжело ведь. От Вожи плечи ноют, а тут опять…

— Коли плечи ноют, знать, голова цела… С Коломны Московские полки идут, так я уж послал — вернуть их назад в Коломну. Успеем, Дмитрий Иванович.

Когда все собрались, вызвали Софрония, и Дмитрий и бояре выслушали его. Поп повторил свою весть и вдруг горячо, торопливо, словно боялся, что кто-то прервет, рассказал о Рязани, об Олеге, все, что накопил в себе.

Дмитрий спросил Тютчева, собравшегося уже уходить, когда совет кончился:

— Ты, боярин, я чаю, татарскую молвь разумеешь?

— Говорю по-татарски, государь.

— Будь готов. Может, поехать туда понадобится.

— Рад порадеть, Дмитрий Иванович. Я вот давно сбирался сказать. Намедни ко мне из рядов купцы приходили: скажи, говорят, государю. Ежели надо будет в чем татар перешибить, пущай: мы казны для того не пощадим. Очень, говорят, велико от татар притеснение торгу.

— То давно знаю. Вызволим Русь, им легше станет. Но иное тяжко: Орда города наши жжет, народ гнетет, а мы ей за то дань платим. А деньги и без купцов есть: дань-то татарам с народа собираю я; отседа и деньги, чтоб татар бить.

Тютчев быстро сошел с крыльца. Пока сидели у Дмитрия, непрочный осенний снег стаял, а теперь, к вечеру, земля опять начала леденеть и громко хрустела под скорыми легкими шагами.

На переулке Тютчев остановился, еще не решив, идти ли вниз — к дому, свернуть ли в собор — отстоять вечерню.

Тютчев ступил на белые ступени коренастого Спаса, и тотчас перед ним поднялся лохматый круглоглазый старик и, протягивая вперед длинные скрюченные пальцы, крикнул:

— Остановись, боярин!

Тютчев подумал: «Юрод? Блаженный?»

Ими полна Москва, они на всех папертях и во всех дворах. К ним нисходили милостиво, ибо, кроме милости, для них не было ничего ни в Москве, ни по всей Руси. Калеки, старцы, старые воины, погорельцы и сироты — все шли к церквам, к монастырям, к харчевням.

— Чего тебе?

— Боярин! Глянь на мою наготу, на убожество, на старость! Глянь — мне легче будет. Легче будет, что хоть один из вас видит сие!

Тютчев разгневался: ему хотелось в соборной тишине постоять и обдумать предстоящую поездку в Орду, а тут какой-то юрод лезет со своими болестями. Он нетерпеливо шагнул на вторую ступень и протянул старику полушку:

— Помолись, старче!

Но старик ухватил черную полу Тютчева:

— Постой, постой! Дай досказать!

— Чего тебе?

— Я с самой Вори-реки шел. От Троицы. Еле дошел. Дай, думаю, московского боярского слова поищу, может, хоть в Москве, думаю, правду скажут!

— Говори! — насторожился Тютчев.

— Убога Москва.

— Москва-то убога?

— А не золотей нашего Шеренского леса. Град выше, а нужда глубже. Глянь: сколько тут нас — юродов, калек, на морозе, голых и сирых. Избы тут велики, а видал, как в тех избах дети корки грызут, как лебеду мякиной заедают?

— А где ж того нет? То от бога. Был богатый Лазарь, а другой брат бедный Лазарь.

— Я троих сынов вырастил. Первый с Дмитрием на Тверь ходил. Там пал. Второй со Смоленска пришел — ногу на ремне приволок. Вчерась с ним судили, как дальше быть. Он тут первый день на паперти подаянье просит, а я прошел стороной, сейчас глянул — подают ли? Много их; где ж их всех обмилостивить! Третий сын на Воже бился. А слуху нет: жив ли, там ли зарыт? Ты скажи: чем меня ныне князь Дмитрий Иваныч наградит? Чем? По правде скажи!

— А чего тебе надобно?

— С нас ныне игумен монастырщину требует. Монастырские мы; на монастырской, на игумена Сергия земле пашем. Надо хлеб отдать, надо денег дать. Сергий-то говорит: «Вас, говорит, четверо!» — «Нас, говорю, я один». — «А тогда с земли уходи, такой деревни под дряхлым старцем, говорит, не оставлю. Иди, говорит, к нам в Троицу бога славить, а землю я другим отдам». А я ту землю сам от леса поднял, сам выжигал, сам корчевал. А теперь — отдай!

— В монастырской земле государь не волен. Там монастырь хозяин!

— Да бедствие-то мое от князя, от его войн!

— Исстари так велось — народ вместе с князем тяжесть войны на себя приемлет.

— С князем? А игде ж на нем тяжесть? Нонче поутру на него глядел — с вьюношем на конях верхами промчались. Ничего себе князь — сыт, румян, дороден. А я? У него на коне цепка позлаченная, а меня впору на железную посадить, как волошского кобеля. Зол я, голоден, черен. Посади, боярин! Я за похлебку каждому горло перегрызу, кому скажешь.

Тютчев взглянул в мокрые стариковы глаза и повернулся прочь от собора. Он пошел быстро, но старик опять поймал боярина за кафтан:

— Постой, боярин! Что ж ты молчишь?

— Некогда мне.

— Я, что ль, один такой? Ты всем ответь! И, обернувшись к собору, крикнул: — Братцы! Подьте сюды! Боярин ответ дает!

От Спаса рванулось несколько человек. Тютчев увидел их позеленелые в сумерках лица, их смрадные рваные сермяги, космы волос и одичалые безрадостные глаза.

Он резко выдернул из стариковых ногтей свой легкий кафтан и схватился за рукоять сабли:

— Отстань!

Старик от его движения поскользнулся. Тютчев пересек площадь и торопливо вернулся на княжой двор.

— Боярина Бренка не видали?

— Еще у государя! — ответили караульные.

Но Бренко уже сходил с крыльца, радостно вдыхая чистый морозный воздух.

— Михайло Ондреич! Дело к тебе. У Спаса на Бору смерды попусту языки чешут. Ты б ими занялся.

— А чего ж! Сейчас пошлю. У меня это скоро!

— А то чего ж потакать им?

— Я про то и говорю: ко всенощной пойдешь, ни одного не увидишь.

— Обступили меня, за кафтан царапают, государя хулят!

— А у тебя, что ж, сабли с собой не было?

Тютчев застыдился: сабля была, а сбежал.

Он смущенно распрощался с Бренком, слыша, как Бренковы ребята уже пошли тихой ватагой в сторону Спаса на Бору.

Двадцать четвертая глава

МАМАЙ

Степи туманились сентябрьской мглой. Порывы ветра обрушивались вместе с дождем. Седла не просыхали. Кожа липла, с оружия свисали капли дождя.

Когда проглядывало солнце, от коней и от одежд поднимался пар.

Снова Орда шла в поход.

Встречались торговые караваны. Вожаки завистливо кричали воинам. Охрана караванов просилась назад, в конницу: всякому хотелось добычи.

Из Москвы в Сарай задешево шли на горбах верблюдов тяжелые московские товары; в тяжелых тюках покачивались лесные меха. Задорого шли в Москву из Сарая кожи, ткани, оружие, серебряные прикрасы красавицам. Шелка и ткани из далеких стран Орда перепродавала Москве с изрядным барышом: не зря стала на торговых путях в Китай, и в Туран, и в Иран, и в Крым, и в Византию.

Встречались широкобородые, широкотелые русские купцы. Смотрели на ордынские войска молча из-под кудлатых бровей. Быстроглазые странники останавливались, опираясь на посохи. Неразговорчивые монахи сурово отворачивались, словно походы, войны и мирские страсти текли мимо их глаз, как горький дым. Они шли в Орду старым торговым шляхом и показывали пропускные грамоты. Их задерживали и под присмотром отправляли в глубь Орды.