Изменить стиль страницы

— На Москву?

— А то куда же?

— Ну, там разберем куда, курчавушки.

— Ой, кмет, не блазнись!

— А што?

— От татар упаслись ради тебя, что ли ча?

Окольничий Тимофей из погони воротился едва к ночи, настигнув лишь малое число раненых и пеших — остальные сгинули. И лишь следы по земле да поразбросанные в бегстве пожитки показывали их путь.

Дмитрий улыбнулся Полоцкому:

— Вот как оно вышло, Андрей Ольгердыч.

— Готовясь, рассчитывай на худшее. Это говорил мой дед Гедимин.

— Я эти слова знал! — засмеялся Дмитрий.

— Ими ты и победил. Иначе не был бы так тверд и уверен.

— Это еще в писании: Спаса проси, а себя сам паси…

Стояли на месте битвы три дня.

Попы отпевали павших. В светлое небо поднимался ладанный дым. Укладывали раненых на телеги.

Собирали разбредшийся по лесам скот. Увязывали добычу в телеги. Рыли ямы братских могил.

Впереди войск Дмитрий отстоял отпевание. Кинул горькую горсть земли в наполненную телами могилу.

Небо было светло. Коршуны низко кружили на плавных крыльях.

Дмитрий приказал трубить поход. Трубачи подняли длинные тяжелые трубы, и это поле в последний раз услышало их долгий звериный рев.

Пятнадцатая глава

КОЛОМНА

По улице, заросшей травой, мирно вились тропинки. Синеватой плесенью оброс сруб колодца. У колодца стояли женщины. Воды не черпали, бадей возле них не было.

Кирилл шел, оглядывая плетень, частоколы, серые стены изб. Где тут ее стена, ее огород? Вслушивался: не прозвучит ли где-нибудь ее голос.

Одна из баб крикнула:

— Не с торгу ль, удалец?

— А по чем угадала удальца?

— По ухватке да по поглядке.

— Зорка!

— Не с торгу ль?

— Оттоль.

— Что там про войну слыхать?

— Побьют татаровей.

— Ужли ж?

— А нешь нет?

— Кто же знает?

— Знаю, побьют. На торгу татарина поймали.

— Ой, господи!

— Поймали! Минула беда.

— Ну, слава те, господи! А мы все слухаем, не завопит ли кто.

— А тогда что?

— Бежать станем.

— Куда ж?

— В леса. Там не сыщут.

— А ежли…

— Загрызем! Все одно — не дадимся.

— А не все ль одно — мужик ведь!

— Сказал! Татарин-то?

— А ваши-то где?

— А на татар пошли.

Кирилл подумал: «Будто на медведя пошли али на бобра. Ох, бабы!»

— А где тут Анюта-вдовка живет? Вестно?

— А те на што?

— Да я ей давал порты стирать.

— Ой, молодец, давно, видать, дал!

— А что?

— Да ей тут уж год нету.

— Чего ж так?

— Да она одного молодца на казнь подвела — засрамили.

— А что за молодец?

— К ней один расстрига сватался, а она его — назад в монастырь.

— А! — смекнул Кирилл. — А куда?

— Да не то в Рязань, не то в березань.

— А все ж таки?

— К родителям.

Сердце остановилось: умерла?

Но баба разговорилась:

— У нее отец там гдей-то, на хлебном торгу прикащиком.

— А! Ну счастливо вам жить, бабоньки!

— Да мы и так не тужим. Тебя вот жаль.

— Ну-ка?

— Пропали порты-то — в Рязань увезла!

У колодца засмеялись. А Кирилл подумал: «Истинно: душу мою отстирала от пакости».

Он снова спросил, но суровее:

— Так верно, хохотухи, что уехала?

— Ну верно, верно. Перед Ильиным днем купцы туда с обозом ехали, так и она с ними. Вот уж другой год пошел.

— А где ж ее дом-то?

— А пониже к речке. Эна, отсель видать — крыша соломляная.

Баба подняла руку, указывая туда, и Кирилл приметил: статна молодка. А может, тоже сейчас вдовкой станет. А может, и не чует, что уж стала вдовой?

Он поклонился ей и пошел. Свернул в боковую улочку и, еле пролезая между двумя заборами, пошел к соломенному верху Анютиной избы.

За тыном под яблоней рылись в земле цыплята и прыснули прочь, когда он распахнул калитку.

Пожилая женщина строго и опасливо смотрела ему навстречу.

— Здравствуй, сестрица!

Женщина молча поклонилась. Нехорошо было сразу приступать к делу, но женщина была одна, смотрела опасливо, дни стояли тревожные, и Кирилл заспешил:

— Я об Анне думал спросить. Где она?

— А почто?

— Она постирать обещалась, так я зашел.

— Давно уж ее тут нету.

— А где ж она?

— Постирать-то и я могу. Приноси, ладно.

Он повернулся, чтоб идти, и, будто нехотя, спросил:

— А куда ж она, Анна-то, делась?

— К брату переехала. На Рязань.

— Он у нее что ж, в самом городе?

— В Затынной слободе. Огородник.

— Он что ж, не жил тут, что ли? Чтой-то я его не знаю. Как звать-то?

— Горденей.

— Не слыхал.

— Да он тут мало и жил. И Анна-то ведь рязаночка. Сюда замуж отдана. А жизни-то и не вышло.

— Как это?

— Так, милой, какая ж жизнь: полтора года с мужем прожила, мужа убили. И не рассмотрела мужика, а уж овдовела. Третий год вдова. У брата жена теперь померла, поехала за его ребятами приглядеть. В чужой семье молодой бабе разве жизнь?

Сколько годов Кирилл ничего не слышал о ней. Все, чего недоставало, выведал.

— А ты-то, сестрица, чего тут?

— А нас она на постой пустила. Деревню нашу сожгли. Муж — старик. Я у него третья жена. Он на плоту. Игнатий Вожжа. Нешь не знаешь?

— Как не знать!

— Ну то-то!

— Ну прости, сестрица.

— Так приноси, постираю.

— Принесу.

Он вышел. Стало так просторно вдруг. Шел и думал: куда ж идти? Только теперь понял, что для нее сюда шел, что без нее тут нечего делать.

День клонился к закату. Позолоченный маковец на Воскресении загорелся красным огнем. Но с Устья опять потянуло сырою мглой.

В корчме было людно. Всюду было людно — в банях, в церквах, в корчмах.

Он сел у самой двери. Корчмарь подошел услужливо и льстиво:

— Али горлушко пересохло?

— Нет. Дай сперва так посидеть.

— А то нонче баранинка вельми хороша.

— Ну, не обидь!

— Да уж пойду поищу. С хреном будешь?

— А ты уговорлив!

— Дело такое.

— Ну, к хрену и медку поднеси.

— Да без питья какое ж угощенье.

Кирилл смотрел, как не спеша наплывает вечер.

Старик в высоком кругловерхом странническом колпаке, с берестяной кошелкой за плечами вошел, постукивая палкой, как слепец, но зорко оглядел застольников. Он примостился невдалеке от Кирилла. Сидя так среди говоров и хмельных возгласов, старик отдышался и негромко предложил:

— А может, побывальщину спеть?

И словно волна тишины захлестнула всех. И голос певца, сначала, у запева, нетвердый, прояснялся, светлел, разрастался. Размеренно и спокойно, как река, текла песня, как длинная дорога вела.

Дороги тянутся далеко… Ушла Анюта, унесла свой стыд. Застыдили бабу. Застыдили за предательство милого. А был ли он ей мил? Да и она только теперь стала ему так мила, что сердце ссохлось…

А ведь хаживала среди этих стен, голосила по покойнику-мужу, сокрушалась о Кирилле, когда схватили. Стены стоят, на которые ее тень ложилась. А ее уж нет. И след ее в пыли потерялся, и голос ее здесь отзвучал. И какова она, пожалуй, сразу не вспомнишь. Запомнилось только, что из-под повойника на висках у нее всегда выбивались золотистые колоски волос и скулы были покрыты коричневыми волосками. А в углах рта — глубокие и влажные ямки. И вдруг вся она встала под мерную песню странника. Ее взгляд из-под густых бровей: темный, пристальный, молчаливый взор. Широкий подбородок и широкая шея. И прямые, не по-бабьи крутые плечи. И высокие, будто девичьи, груди под расшитой холстиной. А старик пел, как Алеша Попович уговаривается с Батыгой:

Ну уж ты, Батыга, поганый пес,
Не замай ты города Киева,
Не мути ты матушку Непрь-реку,
А спусти татар в красен Киев-град.
Пусть казнят бояр, пущай вешают,
Пусть купцов-жильцов потрясут слегка.
Ворошите у них злато-серебро,
Вы берите у них добрых коней,
Порушьте терема златоверхие.