Она с трудом вытаскивает себя из кресла, тяжко ступая, идет к подвешенному за руки уже почти безучастному Максиму, обходит его, долго прилаживает к его спине узкое лезвие, затем медленно погружает его в задрожавшее тело и несколько раз с силой проворачивает его там.

— Так кто же тебя подучил, — попутно выстраивает она вопрос, — Фейга?

— Фейга! Фейга! — воет Максим.

— Или Кригер?

— Кригер! Кри-игер!..

— Пожалуй, и впрямь… — приходит к заключению Роза. — Никто тебе ничего не доверит и не скажет. А самому понять — где уж тебе, межеумку.

Она возвращается к своему креслу на колесах, с помощью своих челядинцев усаживается в него и вот едет к выходу. Ей открывают дверь, но она останавливается.

— Кончайте его скорее — толка все равно не будет. Потом поговорите с людьми Фейги, которых вы там взяли. Только очень вежливо, но отпустите попозже. Да перед тем, как их сюда вести пол выдраить и кондиционер включить.

Еще раз окинув брезгливым взглядом остатки былого фаворита, она удаляется.

Встреча со Святославом была назначена на два часа. То был выходной день, — в общем-то редкость в моей телевизионной поденщине. Мы столковались пойти в стрелковый тир. Вернее, это было предложение Святослава, договорившегося о таких стрелковых тренировках где-то по своим каналам, остававшимся для меня не проясненными.

Нельзя сказать, что ворох проблем, требующий активных, а то и самоотверженных действий когда-нибудь иссякал, но, урвав у каждодневной беготни толику роздыха, я отдал предпочтение возлежанию в кресле и изучению текущего телеменю.

Центральные каналы оставались верны политике, раз и навсегда установленной им кураторами. Длинный художественный фильм весьма известного режиссера на протяжении почти трех часов тщился вдолбить в мое сознание, что нет в свете ленивее, развратнее, бездарнее и глупее нации, чем русская. Впрочем и новости, и программы, и прочая телепродукция так или иначе в унисон напевали о том же. Что ж, такая тенденция во всем, что по инерции именовалось «русской культурой», давно перестала быть неожиданной. Поразительным же мне сейчас казалось то, каким образом вся эта свора умудряется так четко держать одно направление. Ведь это огромное количество очень разных людей, разделенных социальными, возрастными, культурными, нравственными барьерами; нет сомнений, что большинство из них никак реально не контактируют друг с другом, но ощущение общего пути столь неумолимо врезано в их самосознание, что ошибка, осечка практически элиминируется, какую бы ступень в общественной иерархии отдельная особь не занимала, где бы ни находилась.

Монструозные сирые существа на экране телевизора, измысленные известным кинорежиссером, теперь противопоставлялись герою имущему, но очень хорошему, играющему на скрипке и разумеющему привилегии рыночной экономики.

— Да сколько же они будут кровь пить! — проговорил я, надо быть, вслух, потому что тут же получил… ответ.

— Просто они умеют жить, а ты — нет.

Я огляделся, — рядом со мной, на соседнем кресле, сидела жена, устремив, как всегда, напряженный заостренный профиль в экран телевизора. За ней в большом аквариуме, обрамленном плетями всяких ампельных растений, сонно парили пучеглазые рыбки, едва-едва пошевеливая вуалевыми плавниками. Не смотря на вполне ранний час в комнате царил привычный зеленый сумрак, плавал скользкий аромат какого-то комнатного цветка.

— Так что же такое по-твоему «уметь жить»?

Она желчно ухмыльнулась, минутой позже ответила, не отводя лица от экрана:

— Уметь жить — значит принимать жизнь такой, какая она есть. И не пытаться доставать левой рукой правое ухо.

Эта весьма употребительная мысль, предложенная мне человеком фатально предопределенным каждодневно находиться рядом со мной, как-то вовсе расслабила меня. Я тоже уставился в телевизор.

— А где Настя? — спросил.

— Гуляет.

На экране завертелась информационная программа. Ее новости в жесткой идеологии своей тоже не были новостями. Но последний сюжет невольно увлек меня. В нем говорилось, что Россия уже вовсю готовится к посевной, предлагались даже утешительные прогнозы в отношении размеров грядущего урожая… Но в это самое время, — вещал самовлюбленный голос диктора, — в безбрежных казахских степях уже начала плодиться саранча. Если же и в этом году целью своего неминуемого похода она изберет Поволжье, — сельское хозяйство может претерпеть настоящую катастрофу. В качестве иллюстрации предлагались кадры прошлого лета, снятые где-то в Астраханской области. Пшеничные поля с еще зелеными, но уже налитыми колосьями. На горизонте темная дымка, что-то вроде дальнего лесного пожара или надвигающейся грозовой тучи. Туча становится темнее, шире, охватывает половину неба. И уже вовсе почерневшее небо разражается ливнем насекомых. А вот то же поле несколькими часами спустя: черная земля с пучками кое-где короткой стерни.

Я тут же вспомнил Алексея Романова. И его почти фантастический рассказ об этой самой саранче. Я подхватил со столика телефонный аппарат и отправился в спальню, чтобы без помех поговорить с приятелем.

Он оказался дома и сразу меня признал.

— Тут в «Новостях» сюжет о саранче крутили, — я и вспомнил, что, к стыду своему, давно уже тебе не звонил, — покаялся я.

— Но позвонил же, — предоставил мне отпущение грехов Романов. — Все ли у тебя хорошо?

— О! Лучше не бывает. Как у всех. Слушай, Алексей, я к тебе, как к главному саранчеведу обращаюсь. А как это они, безмозглые, вроде, твари, договариваются о единой задаче, об одном-единственном пути? Тут по ящику сказали, что они и в этом году могут, так сказать, «договориться». Пока они, якобы, где-то там в Казахстане плодятся…

В трубке послышался легкий смешок.

— Степи Казахстана для этого вида саранчи, — так называемый, ареал зарождения стай. Я же тебе рассказывал, климат тех мест столь безжалостен, что ежегодно почти все потомство обитающей там саранчи погибает. И необходимо, чтобы для нескольких поколений судьба предоставила благоприятные условия. Тогда вступает в действие закон геометрической прогрессии.

— Что ж эти законы такие недобрые?

— Почему? Их нельзя назвать ни добрыми, ни злыми. Они просто есть. Недобрыми они, если угодно, кажутся человеку. Но он и борется с саранчой, как может. У каждого своя роль в этом мире. Так вот, когда же численность особей достигает некой критической отметки, личинок саранчи действительно охватывает единое устремление, и они, да, трогаются в путь, и движутся все в одном и том же направлении.

— Они обсуждают планы на привалах?

— Нет, конечно. Много было теорий, пытающихся объяснить сей феномен. Но, пожалуй, наиболее правдоподобной можно назвать теорию «отпечатка», «оттиска», то, что англичане называют imprinting, а французы — l’empreinte.

— По-французски звучит красивее.

— Возможно. Почти все животные в первые часы, минуты после своего рождения как бы запечатлевают на всю жизнь первый движущийся предмет, который окажется в поле их зрения. У одних животных эта особенность выражена ярче, как, например, у цыплят, родившихся в инкубаторе, и сразу попавших под надзор человека. Для них человек навсегда останется своим. Пока маленькие, они даже будут всюду следовать за ним, как за наседкой. Впрочем, мне кажется, что эта особая восприимчивость иной раз доступна и взрослым особям, ну, разумеется, не в столь роковом виде. Не исключено, что и молодые саранчуки в момент выхода из яиц фиксируют солнце в определенном направлении. Этому направлению они остаются верны всю свою жизнь. Ну, разумеется, внося поправку с учетом суточных перемещений солнца, что, к слову сказать, доступно очень многим насекомым. Этой информации тебе хватит?

— Ну-у…

— А что это, ты решил в энтомологи переквалифицироваться? Или программу новую готовишь?

— Что программу! Себя нужно готовить. Слушай, может быть, предложение мое тебе покажется экстравагантным… Мы тут с приятелем собираемся сегодня в тир пойти.