Режьте! Режьте!
Всех разом.
(Поражают кинжалами всех.)
В и т т о р и я
Удар мужчин достойный!
За вами следующий — осталось лишь
Сразить младенца, чтобы славу раздобыть.
Ф л а м и н ь о
Ну что за сталь?
«Толедо» иль «Английская лиса»?{248}
Всегда считал — вернее докторов
Причину смерти скажет оружейник,
Кто, рану осмотрев, определит,
Какая марка стали вглубь вошла.
В и т т о р и я
Мой тяжкий грех — в моей крови.
Теперь она и платит.
Ф л а м и н ь о
Ты щедрая, сестра,
Тебя люблю теперь я. И если женщина
Рожает сына, должна его отваге обучать!
Прощай! Есть много женщин, по-мужски достойных,
И хоть с грехами — их молчанье скроет.
У той грехов вам не сыскать,
Кто научился их скрывать.
В и т т о р и я
Душа — корабль, влекомый черным вихрем.
Куда — не знаю.
Ф л а м и н ь о
Тогда — брось якорь.
Блаженство для людей — что ясная лазурь.
Но радость моря — в скальной пене бурь.
Перестаем страдать и быть рабами рока.
(Цанхе умирает.)
И умирать, когда умрем. (К Цанхе). Ушла?
(К Виттории.) И ты на волоске? Пустая сплетня,
Что женщины оспаривают муз
Числом упорных жизней. Безразлично,
Кто раньше был и кто за мной придет.
Нет, я собой начал, собой и кончу,
Ведь, обращая к небу взор, мы к знанью
Прибавляем знанье, их смешивая.
Я же — в самой гуще!
В и т т о р и я
О, счастливы, кто не видал двора
И узнает о знати понаслышке.
(Виттория умирает.)
Ф л а м и н ь о
Сознанье вспыхнет тающей свечой
И тотчас затухает.
Пусть все состоящие при вельможах помнят старую примету: Тауэрские львы{249} горюют, если светит солнце на Сретенье{250}, потому что опасаются плачевного возвращения зимы.
Я рад, что в смерти есть моей резон.
А жизнь — могила черная иль сон.
Навек теперь я охладею
И голосом не овладею.
Прощайте, славные злодеи!
Как суетна, тщеславна эта жизнь!
От смерти — смерть, за горем — снова горе.
И колокольный звон не радует уж боле.
Пусть грянет гром — знак моего ухода.
(Фламиньо умирает.)
А н г л и й с к и й п о с о л (из глубины)
Сюда! Сюда!
Выламывай! Сюда!
Л ю д о в и г о
А! Изменили нам?
Так будем умирать со всеми вместе,
И, благородно завершив борьбу,
На бой кровавый вызовем судьбу.
(Входят посол и Джованни с охраной.)
А н г л и й с к и й п о с о л
Уведите принца! Стреляй,
Стреляй!
(Стреляют и ранят Людовиго.)
Л ю д о в и г о
Я ранен.
Боюсь, попался я.
Д ж о в а н н и
Злодеи кровожадные,
Кто дал вам право совершать
Убийства эти?
Л ю д о в и г о
Ты сам!
Д ж о в а н н и
Я?
Л ю д о в и г о
Да, и дядя твой,
Которого ты родственная часть.
Он это и устроил.
Меня ты знаешь, несомненно.
Людовиго я, граф.
А был твой благородный дядя в маске
Под вечер здесь.
Д ж о в а н н и
Как?
К а р л о
Тот самый мавр,
Что взят был на довольствие
Отцом твоим.
Д ж о в а н н и
Он стал убийцей?
В тюрьму его и там пытать!
Все, кто замешан, будут знать,
Что наше правосудье стоит
И правосудье Бога!
Л ю д о в и г о
Я горжусь,
Что это дело рук моих. А каторга,
Тюрьма и дыба казаться будут сладким сном.
Утешится душа, вкусит успокоенья
В картине этой ночи — верх моих творений!
Д ж о в а н н и
Несите трупы.
(Стража начинает уносить тела.)
Господа, их смерть
Для всех является примером:
Кто счастье созидает лишь на злых делах —
На тростниковых ходит костылях.
(Уходит.)
ЭПИЛОГ
Вместо эпилога приведу только слова Марциала: Hæc fuerint nobis præmia si placui[24].
Постановка этой пьесы была в целом хороша и, осмелюсь утверждать (ссылаясь на свидетельства лиц, принадлежащих к тому же сословию), соответствовала самой жизни, без всяких попыток заменить естественное преувеличением, она раскрывала лучшее, что есть в каждом; исходя из этого, я выражаю признательность всем, хотя, в частности, я должен вспомнить вызвавшее всеобщее одобрение мастерство моего друга господина Перкинса{251} и признать, что его великолепная игра увенчала в равной мере начало и конец пьесы.
Стендаль
ВИТТОРИЯ АККОРАМБОНИ, ГЕРЦОГИНЯ ДИ БРАЧЧАНО{252}
К несчастью для меня, равно как и для читателя, это отнюдь не роман, а точный перевод правдивого повествования, написанного в Падуе в декабре 1585 года.
Несколько лет назад, находясь в Мантуе{253}, я разыскивал там эскизы и небольшие картины, которые были бы мне по средствам, но больше всего мне хотелось иметь произведения художников, живших до 1600 года: к этому времени окончательно умерла самобытность итальянского гения, подорванная еще в 1530 году, когда пала Флоренция{254}.