Изменить стиль страницы

Последние строки цитаты выявляют точку соприкосновения между зеркалом и сном — или, правильнее, между сновидением и зеркальным отражением, то есть видением в зеркале. Это очень важно! Ибо художественная литература часто расширяет выстроенный нами синонимический ряд (тень — зеркало отражение в воде — портрет) за счет разного рода видений. Прежде всего это зрелища, «просматриваемые» человеком во сне. Но, конечно, и миражи иного рода: миражи в буквальном смысле слова, а также мечты, грезы, гипнотические и наркотические трансы. Все фильмы этого внутричеловеческого кинематографа повторяют перипетии обычной, реальной жизни по тем же приблизительно (разумеется, приблизительно!) законам, что и зеркало — разыгрывающиеся перед ним сцены да пантомимы.

«С портретами дело обстоит так же, как с тенями и отражениями, — пишет далее Фрэзер. — Часто считают, что они содержат в себе душу изображенного лица. Верящие в это люди, естественно, неохотно позволяют снимать с себя изображение. Ведь если портрет является душой или, по крайней мере, жизненно важной частью изображенного, владелец портрета сможет оказать на оригинал роковое воздействие».

До сих пор портрет упоминался на страницах данной работы исключительно в классической своей ипостаси: карандашный рисунок или старинная живопись в золоченой раме (впрочем, не обязательно старинная, ренуаровская тоже пойдет). Теперь, когда суеверия модернизируются, едва поспевая за временем, приходится, поспевая за суевериями, модернизировать и понятие портрета. Тем более что новые его модификации имеют гораздо большее отношение к зеркалу, чем старые. Фотография, например, зачастую воспринимается как остановленное зеркальное мгновение. То же самое можно сказать о кадре кинофильма. А целый фильм в его полуторачасовой изобразительной длительности напрашивается на аналогию с зеркальной стеной в специально оборудованном под соглядатайство зале версальского (или какого-нибудь другого) дворца.

Народная мудрость обычно опережает любые искусствоведческие или литературоведческие прозрения. Народная интуиция и народная наивность любые эстетические открытия. Так или иначе, а параллель между магией зеркала и магнием фотосъемки обнаружена и зафиксирована первобытным сознанием: «Деревенские жители в Сиккиме (и других местах — о чем „Золотая ветвь“ тоже рассказывает. — А. В.) испытывали неподдельный ужас и скрывались, когда на них направляли объектив фотоаппарата, „дурной глаз коробки“, как они его называли. Им казалось, что вместе со снимками фотограф унесет их души и сможет воздействовать на них магическими средствами. Они утверждали, что даже снимки пейзажа причиняют вред ландшафту…»

Не хочется, ой как не хочется поминать задерганный тысячами касаний айсберг, тот самый, у которого на виду восьмая часть, а вне наших глаз семь восьмых. Что ж, можно сказать и по-иному: зеркальная гладь опубликованных учеными наблюдений над связью между зеркалом и первобытной психологией — всего только тоненькая пленка, а под ней огромная, километровая толща неузнанного, а потому — непознанного.

Но среди познанного есть такое, от чего не отмахнешься: более поздний альянс зеркала с этикой уходит корнями в более ранние ассоциации — между зеркалом и душой.

Глава IV

В НЕКОТОРОМ ЦАРСТВЕ

Когда народ не безмолвствует

Собственно, не такое уж оно неопределенно-некоторое, это царство. Адрес — на поверхности, не требуется ни малейшего детективного усилия, чтоб его узнать. На предыдущих страницах он десятки раз произносился или почти произносился, а уж подразумевался на каждом шагу: фольклор. Потому что словесная жизнь различных народных верований, обычаев, суеверий, традиций осуществляется по большей части именно здесь.

Но не будем брать эту тему во всем ее широчайшем фронтальном размахе, а то ведь произойдет неизбежное взаимное растворение верований — в фольклоре, фольклора — в верованиях, так что под конец никому не под силу будет выяснить, где кончается одно и начинается другое. Остановимся на одном-единственном жанре устного народного творчества — на сказке.

Наш выбор обусловлен несколькими причинами. Во-первых, сказка, наиболее распространенный и тем самым наиболее демократичный жанр фольклора, пленяет широкую аудиторию захватывающим сюжетом, динамикой, задорным юмором, оптимистической верой в счастливые развязки.

Во-вторых, сказка — это еще фольклор, но сказка вдобавок — это уже литература. Таким образом, она оказывается естественным мостиком между тем, что интересовало нас преимущественно в плане генезиса (так любителя яблок занимает и волнует корневая система яблони), — и основной проблемой книги (самими яблоками): использованием зеркальных мотивов и принципов в литературе и живописи, а также мировоззренческим, эстетическим, философским аспектами этого использования.

Сказка — этапное явление: как первая попытка отразить жизнь в вымышленном повествовании, как первое зеркало мировой литературы, как первые «Метаморфозы» древности, где главным приключением, главной метаморфозой оказывается переброска человеческого «я» из никому не видимой плоскости субъективного во всем открытую форму «он», в плоскость объективного.

В-третьих, сказка представляет собой удивительно яркий, наивно-откровенный пример этической симметрии, иначе говоря, того философского (и прикладного) принципа, который — появляются ли по ходу сюжета зеркала, нет ли — выражает собой неотвратимую зеркальность, а иначе говоря, диалогичность человеческих взаимоотношений и вообще человеческого «царства».

Думается, самый удобный логически правильный вход в проблему «Народные русские сказки» А. Н. Афанасьева. Почему? Да потому что к изданию 1957 году присовокуплен предметный указатель В. Я. Проппа, составленный по системе А. Аарне. Там, в указателе, на с. 536 выделено «зеркальце чудесное», которое распасовывает читателей по конкретным адресам, а именно: к сказкам № 123, 210, 211, 237 данного сборника.

Приведу выписки из этих сказок, чтобы показать степень причастности зеркала к событийной и идейной структуре повествования конкретно в каждом из примеров. Сказка № 123 называется «Королевич и его дядька», зеркальный мотив появляется в ней мимолетно, буквально секундным проблеском мелькает и исчезает тотчас.

«На другой день гонит он царских коней на водопой, а мужик-леший опять навстречу: „Пойдем ко мне в гости!“ Привел и спрашивает середнюю дочь: „А ты что королевскому сыну присудишь?“ — „Я ему подарю зеркальце: что захочешь, все в зеркальце увидишь!“»

Мотив широко известный — хотя бы по пушкинской интерпретации в «Сказке о мертвой царевне»… Он повторяется и уточняется в сказке № 210: «ТАЯ крулева… падышала да люстра запыталася: „Люстро, люстро, чи харошая я?“ „ТЫ хорошая, але твая пасцербица яшче харошчая…“»

Не отклоняется от «типового» стандарта третья сказка: «Вот живет красная девица у двух богатырей, а отец ее женился на другой жене. Была эта купчиха красоты неописанной и имела у себя волшебное зеркальце, загляни в зеркальце — тотчас узнаешь, где что делается… Заглянула купчиха в зеркальце, любуется своей красотой и говорит: „Нет меня на свете прекраснее!“ А зеркальце в ответ: „Ты хороша — спору нет! А есть у тебя падчерица, живет у двух богатырей в дремучем лесу, та еще прекраснее!“»

В двух последних сказках зеркало выполняет не столько естественную для него задачу отражающего предмета, сколько роль некой абстракции. Вместо живого созерцания, вместо картин, адресуемых зрению, нам дается умозрение. Но не в сухой понятийной форме, не в виде сентенции типа: «Есть женщина красивей тебя, потому что всякое совершенство пребывает под угрозой уступить в соревновании другому совершенству!» Нет, противовес самовлюбленной похвальбе подбирается другой: протестующая реплика зеркальца.

Это отвлеченно, но это и конкретно — фантастической и фанатической сказочной конкретностью, органично вплетающейся в образную ткань. Зеркальце принимает на себя полномочия судьи, располагающего полным, всемирным, всемерным знанием, а потому — непререкаемого и непогрешимого.