А позднее, оставшись один на дороге, понял, что Вечный жид — это он сам. И это открытие испугало его.
Шагая в неведомое, он протягивал вперед руки и молил:
— Отдайте мне Нехаму, отдайте!
Он звал дочь свою устами и сердцем, и ждал чуда и верил, что оно произойдет, и ему постоянно мерещилась впереди черная карета, убегающая вдаль, а в той карете— Нехама, его единственная отрада, его счастье и цель.
В местечке Кибинцы его схватили жандармы.
— Кто ты? — спросили его грозно.
— Я Вечный жид, — ответил он смиренно, не зная, что этими словами кладет конец своему горю.
Жандарм ударил его тяжелым кулаком между глаз, и у старика кровь пошла из носа. Ему связали руки, посадили его в возок и повезли в Бердичев.
Так окончил свое существование Вечный жид, старый Лейбко из корчмы «Золотой петух».
Глава семнадцатая КОНЕЦ НЕВОЛЕ
Пропели над Верховней свою песню суровые зимние ветры. Отгудели вьюги и пропали. Растаяли, точно и не было их тут, сугробы снега, скованные льдом озера и пруды, — сон, призрак, небыль. Еще холодно и ворчливо журчала в оврагах по лесным чащам вода ручейков, еще птичья перекличка была вялой и робкой, но уже на отвалах нор пригревались на солнце сурки и по ночам с хрустом набухали на деревьях веселые почки.
Такой пришла весна и в крепостную Верховню — полной очарования и клекота журавлиных стай.
На пасху перекликались колоколами церквей соседние села, рыжеватый и неказистый на взгляд корень калгана ярился в пузатых бутылках, наполненных терпким напитком. Он мягчил горечь, туманил голову, побуждая к беззаботному веселью.
Звонили в колокола и святили пасхи, пели по вечерам песню-веснянку и пили калгановку, с тревогой и минутной дерзостью поглядывая на панский дворец, молчаливо и сурово высившийся над селом.
— Горько мне и без водки, — сказал дед Мусий, — не буду пить, — и ушел из шинка домой. Молился в церкви, молился перед иконой, просил у неба скорой смерти и все ждал ее в ясные лунные ночи, лелея думку о лучшей доле в кладбищенской земле, под лесом покосившихся крестов и убогих надгробий.
С давних времен поселились в дедовой хате мрак и темень, и старик даже к любимой скрипке не притрагивался. Василь ходил сам не свой. Он не мог больше молчать. Знал — после пасхи погонят его в Бердичев, в рекрутские казармы, и тогда настанет конец всем мечтам. Там сразу оборвется все, что лелеял в сердце. А управитель Кароль, как только увезут из Верховни Василя, свершит свои злодейские замыслы. Не уйти тогда Марине от его когтей. Нет. Одна ей дорога, коли не в постель к управителю, так вниз головою в пруд либо — в петлю.
Где же спасенье от господ?!
Этот крик рвался из сердца Василя. Где же конец их произволу? Огнем вспыхнуло в душе желанье: ударить в набат и всем миром двинуться во дворец, отплатить управителю Каролю за все горе и зло, причиненное им.
А дед Мусий послушал, выкурил две трубки табаку, долго и надрывно кашлял, молчал, думал свою тяжкую думу. Потом влез на печь, накрылся кожухом, свесил голову над Василем, распростершимся на лежанке, скорбно и нерешительно наставлял:
— Такая наша доля, Василь, разве Марина первая? — Дед махнул рукой, хотел замолчать, но не сдержался. — Сколько уже пан Кароль девок загубил, сколько людей свел в гроб, а кому пожалуешься? Графине? Она тоже глуха к нашему горю, ей мы — что листья осенние, топчет нас, и все.
Дед говорил бы еще, но, взглянув на закрытые глаза Василя, подумал, что тот спит, и замолк.
Он лежал навзничь, дед Мусий, лежал, закрыв глаза. Сон не шел к нему. За окном бился упругими крылами весенний ветер. Деду мерещились неисхоженные пути, ветер гнал по степи курай, и тот катился, сея костлявый, мертвящий перестук. Бесконечной цепью растянулись по тракту обозы. Круторогие волы жевали жвачку и перебирали ногами. А пыль вставала тучей, а цель была далека и неведома, и так плыли они по жизни, безымянные свидетели изменчивого времени. Деду вспомнилось, как под чумацким возом, сидя посреди неоглядной приазовской степи, он, кряхтя, жаловался: «Тьфу ты, теснота, и повернуться негде».
— Так всегда в жизни, — успокаивал себя дед Мусий, — человек ничем доволен не бывает. Грех тяжкий, искупать надо.
Он перекрестился в темноте и повернулся на бок. Ему захотелось, чтобы вдруг запел сверчок. То был бы добрый знак! Но давно уже не пел сверчок в дедовой хате.
Не спал старый Мусий. Роились в голове воспоминания. Гудели, как пчелиный рой, и прогоняли сон.
Горечь отчаяния наполняла сердце Василя. Не спалось ему и в эту ночь. Тревожные мысли угнетали душу. Не рекрутская доля пугала его, не в ней была причина его безысходных дум. Нет! Что станется с Мариной, что ее ожидает — вот о чем он думал.
Василь слышал покряхтывание деда на печи. Слышал, как дед потихоньку окликнул его:
— Василько!
Василь молчал. Что мог сказать ему дед в эту глухую ночь?
Дед замолчал, зашамкал беззубым ртом. В окно светил звездами клочок неба.
В сердце теплилась одна надежда. Только понимал — чтобы сделать это, надо всем миром на господ идти, всем миром! А пойдет ли мир? Осмелятся ли мужики поднять руку на господ? Были же когда-то храбрые люди… Сколько знает о них Василь! Как хорошо рассказывал о Железняке дед Мусий! А разве теперь нет таких? Или, может, господа стали сильнее?
Одно знает Василь: так дальше продолжаться не может. Неужто вечно пропадать в этом аду? Левко книги выучился читать, с виду барин, а захочет Ганская — и оденут его в свитку, выпорют плетьми на конюшне, начнут снова звать не Леоном, а Левком, пошлют свиней пасти, а то и в солдаты забреют… И у Левка не жизнь — ад. Девушку любимую опозорили. Что из того, что они не одной веры? Любовь — для всех сердец одна вера. А вот счастье не для всех. Нет! Богачам — счастье, бедным — нужда. Василь знает — не станет он покоряться злей доле, не даст надутому Каролю измываться над ним. Нет!
Дед одно талдычит: так, мол, с давних пор повелось… Но так не будет. Ведь сам дед приговаривал:
А поглядеть есть на что. Есть что послушать. Есть о чем людям рассказать. Все то горе, всю ту беду даже дедова скрипка не выплачет, не перескажет. Нет.
Что же делать? Терпеть? Нет! Не станет Василь терпеть. Решение это непоколебимо. Не покорится он больше господским прихотям. Ни за что на свете не покорится.
Бежать надо с Мариной отсюда. Вот что надо делать. За Дунай подаваться. Там, говорят, воля. Но вспомнились слова деда про задунайское житье-бытье: «Какая там воля! И там господа, только не нашей веры».
Василь вглядывался сухими глазами в задымленные балки низкого потолка. Как горько, как безутешно на сердце! Кто поможет, кто посоветует? Люди, люди! Хочется завопить на все село: опомнитесь, встаньте, не суйте головы в господское ярмо!
И постепенно созревает в сердце Василя твердое решение: нет, он знает, что делать. Знает, как поступить!
— Постойте! — шепчет он пересохшими губами. — Погодите.
— Что, Василько? — озабоченно спрашивает дед с печи.
— Спите, дедушка, спите.
Василь и сам закрывает глаза. У соседей кричит петух. Край неба вспыхивает багрянцем.
Воспользовавшись отсутствием графини, управитель приказал осветить большой зал в первом этаже дворца, прибрать в комнатах, подновить мебель и жирандоли. Кароль расхаживал по комнатам веселый. Насвистывал одному ему понятные мотивы. Теперь он почти не появлялся во флигеле. Он решил: Бальзаку больше не видать Верховни. Напрасно Эвелина капризничала Ну, ничего, как холопы говорят: придет коза к возу. О, придет!
— Одно племя, — плевался управитель, вспоминая пребывание в Верховне Бальзака и приезд Конецпольских
Покой и утешение пан Кароль обретал в уверенности, что теперь ничто не угрожает его благополучию. У него было убеждение: единственный истинный хозяин Верховни — он, Кароль. Этот дворец, фольварки, леса, мужики — все это богатства его брата. Графиня умрет, Ганна свое приданое получила; он владелец всего. Теперь он ни на минуту не сомневался, что Ганская не выйдет замуж.