Моя мать уже через две недели после того, как вышла замуж за соседского сына, овдовела самым нелепым образом: человек, который так и не успел стать моим отцом, после пьянки с дружками спал под жарким послеполуденным солнцем перед церковью Санта-Мария-ин-Трастевере. Он, должно быть, неаккуратно повернулся и оцарапал ухо или щеку. Как бы то ни было, появилась кровь, и стая бешеных бродячих собак, до того как их отогнали, успела сожрать у него пол-лица. Он умер от потрясения на следующий день. Моя мать говорила всем:
– Его свои же и сожрали.
Моя мать продавала вино, бродя по улицам с деревянной тачкой, нагруженной оплетенными бутылками с кислой, как уксус, бормотухой, в которую иногда ей удавалось подмешать немного «Фраскати». Лишь Богу ведомо, кем был мой биологический отец. Позже я узнал, что был зачат в результате жестокого изнасилования, так что, полагаю, отцом моим мог быть любой, кто способен на такое действие.
– Я не могла от него отбиться, – сказала мать, когда наконец сподобилась поведать мне отвратительную историю моего происхождения.
– Почему? Ведь если бы ты вырвалась, я бы не родился.
– Он был слишком силен. К тому же я тогда нажралась в стельку.
– Кто он такой? Ты бы его узнала, если бы увидела?
– Узнала? Да я узнала бы его во тьме Ада, где, надеюсь, он сейчас и находится, урод без члена.
Если это описание точно, то, полагаю, мой неизвестный родитель подвергся оскоплению уже после моего зачатия. Однако думаю, что моя мать просто выдавала желаемое за действительное. У нее была большая склонность к образности в выражениях. Столкнувшись с особенно грубым или скупым клиентом, она часто складывала свои красочные высказывание в песенку:
– Кто был мой отец? – не унимался я. – Кто?
– Не твое собачье дело. Вот и все.
Как только я достаточно повзрослел, я стал сопровождать мать, когда она торговала, помогал ей толкать тачку, которая была страшно тяжела. Мне это было не по силам, но кое-как все-таки удавалось. Я толкал ее, упершись горбом в задний борт между ручками и пятясь спиной вперед. Время от времени мои куцые кривые ноги подгибались, и я падал, и неизбежно одна из оплетенных бутылок (обычно полная) скатывалась мне на голову. С такой же неизбежностью мать тогда кричала: «Спасибо Христу, что всего лишь тебе на голову!» – и разражалась смехом, тем более жестоким оттого, что он был неподдельным. Один раз, когда пустая бутылка все-таки разбилась о мой череп, она так расхохоталась, что описалась. Она стояла посреди улицы, уперши жирные руки в бока, расставив ноги. По икрам на булыжную мостовую текли ручьи горячей мочи, а она, запрокинув голову, тряслась от хохота. Я подумал тогда: «Она мне не мать». Вот так просто все произошло: мгновенное, сознательное, трезвое решение, и с того мгновения до сегодняшнего дня (может быть, она уже умерла, я не знаю) она мне так же чужда, как прямой позвоночник. Если я и буду называть ее матерью на последующих страницах, то только ради удобства выражения и чтобы не выдумывать эпитет более точный, хотя и менее лестный.
Лишь однажды проявила она свое расположение, и случилось это при самых несоответствующих обстоятельствах и с самыми невообразимыми намерениями. Она была, конечно, пьяной. Я лежал свернувшись на своем матрасе, и меня немного подташнивало от требухи, которую я ел на ужин. Лежал я совершенно голый, так как ночь была жаркой и душной. Я не спал и лелеял пустые мечты о том, что где-то далеко-далеко за звездами есть страна, где я буду дома, где я буду красивым, а не уродливым, где сердце будет разрываться от того, что меня любят, а не от того, что презирают. Пусть это звучит сентиментально, но ничего не могу поделать, так это было. Вспомните, что это были мечты ребенка. Детские мечты, но в них была своя правда, так как много лет спустя я узнал, что эта страна действительно существует, но об этом я расскажу вам в свое время. Эта страна и небо, о котором нам вещают священники, – высшие сферы которого уже явно заполнены попами, прелатами и королями (похоже, им достается все лучшее и на этом и на том свете), – не похожи друг на друга как лед и пламень.
В общем, моя мать вошла, шатаясь, ко мне в комнату. Корсаж ее был полурасстегнут и заляпан мерзкого вида и неопределенного происхождения пятнами.
– Ух ты какой, – пропела она, гадко пародируя ласковый тон, – посмотрите, какой он голенький! Как херувимчик, весь розовенький, пухленький, гладенький, без волосиков.
Действительно, волосы на теле тогда еще не начали расти, но ведь тогда мне было всего двенадцать лет.
Она плюхнулась на кровать, почти на меня, и придвинула свое лицо вплотную к моему; ее горячее дыхание пахло вином и рвотой.
– Поцелуй меня, мой миленький, – сказала она, обняв мое тело своими толстыми руками.
– Не надо… ты пьяная… пожалуйста…
После того, как о мою голову разбилась та бутылка, я перестал называть ее мамой.
– Пьяная? Ах ты, наглый ублюдок! Ты что, не любишь свою мамочку?
У меня не хватило смелости сказать «нет», во всяком случае у меня хватило честности не сказать «да».
К моему ужасу, она сунула одну руку мне между ног и схватила за пенис. Я принялся извиваться, но вырваться не мог: она всем весом вдавила меня в матрас.
– Бог свидетель, как хочется, чтобы мне внутрь сунули большой и толстый, – сказала она. Пародию ласки сменила слезливая жалость к себе.
– Ну, давай, крошечка, покажи мамочке, как он делается длиннее и толще.
И жалость к себе сменилась самым омерзительным сексуальным домогательством.
– Нет. Нет, нет, нет, нет…
– Тебе понравится, обещаю, обещаю. Увидишь, какие приятные ощущения даст тебе мамочка.
Я знал, что это за приятные ощущения, благодаря собственным робким, полным тревоги попыткам мастурбировать, но мысль о том, что эти ощущения будет вызывать во мне мать, была отвратительна. Она начала разминать мой пенис медленно и похотливо, все время бормоча мне в ухо.
– Когда он станет твердый, можешь его мне сунуть, – произнесла она с обескураживающей откровенностью.
– Не буду! Слезь!
Свободной рукой она начала задирать свои юбки. Я заметил какой-то большой темный, сырой, волосатый холм и почувствовал резкий сладковатый запах, но в комнате чувствовался и другой запах, и исходил он не от интимных частей моей матери.
– Лампа, посмотри на лампу! – закричал я, увидев, что порыв ветерка сквозь открытое окно отклонил мешковину, которой оно было завешено, мешковина коснулась пламени небольшой масляной лампы и уже начинала тлеть.
– Мы заживо сгорим! – заорала мать, тут же протрезвев. Она вскочила с неожиданным для ее грузного тела проворством, сорвала мешковину, бросила на пол и принялась топтать ее. Когда мешковина перестала наконец дымиться и шипеть, мать остановилась, тяжело переводя дыхание и уперши Руки в боки.
– Погасло? – спросил я.
– Конечно, погасло, только без твоей помощи, свинья. Я говорила тебе не оставлять лампу на всю ночь. Христос, кто я такая, чтобы сжигать деньги. Кардинальская блядь?
Затем она бросила на меня злобный, мстительный взгляд.
– Ты! – прошипела она, и я понял, что она вдруг осознала гнусность того, что собиралась совершить, постыдную абсурдность этого.
– Ненавижу тебя, – сказала она. – Всегда тебя ненавидела. Ты был зачат в ненависти и в ненависти рожден. Посмотри на себя, уродливый, гадкий, жалкий получеловек. Печать ненависти на всем твоем гнусном теле. Ты не человек, ты – …тварь. Давай спи. Завтра рано утром будешь толкать тачку. Зачем, во имя всех святых и ангелов, Бог только создал такую тварь, как ты?
Именно этот вопрос я задавал себе каждый раз, когда просыпался на рассвете, с разочарованием обнаруживая, что все еще жив.