Я прислушался к обрывкам разговоров:
– …поделом ей, сучке патрицианской!
– Не, никогда не видел сожжения, это мое первое. Отсюда нам хорошо будет видно?
– …и найдем себе пару сочных потаскушек, пока не сделалось горячо, – га, га, га! – будет так горячо, что этой вряд ли понравится. Точно тебе говорю…
– Она трахалась с псами, сама слышала, как говорили.
– И отрицала силу крестного знамения?
– …по запаху определишь, когда начнет гореть кожа…
– Кожа белая, как у лилии, хорошо будет гореть!
– …и в жизни ни дня не работала, блядина!
– И не только с псами, Иисусе, – говорят, что у нее такая вместительная, что даже бык вставит!
– Кто подожжет хворост?
– Иисусе, вот увидишь, как заорет эта белокожая сучка…
Люди проходили мимо, толкали меня; они были так возбуждены предстоящей большой потехой, что не замечали горбатого карлика с залитым слезами лицом.
В центре Кампо-дей-Фьори был установлен столб, веревки, которыми ее привяжут, еще болтались свободными. Вокруг были навалены связки сухого хвороста, так чтобы пламя быстро сожгло ей ноги и пошло вверх по телу. Не было ни дуновения ветерка. Сам я точно не знал, но Череп мне говорил, что почти все жертвы теряют сознание от дыма еще до того, как за дело взялось пламя; я страстно молился, чтобы так оно и было. Я молился о многом без всякой надежды на то, что моя молитва будет услышана: о ливне, который погасит костер, как произошло с Черепом; об отмене приговора в последний момент; о бунте толпы, которую может тронуть жалость, когда она увидит Лауру; о чуде, которое покажет, что происходящий ужас – всего лишь привидевшийся кошмар. Я даже молился о милосердной быстрой смерти, но в исторических записях говорится, что La Pucelle d'Orleans двадцать минут кричала имя Иисуса и лишь потом отдала жизнь огню.
Я не ожидал увидеть процессию так скоро: она вошла на Кампо почти в полной тишине, пройдя, вероятно, от Сан-Анджело вдоль берега реки. Во главе шел монах-доминиканец, высоко держа распятие и тихо читая из книги; я не мог разобрать, что он читал. За ним еще шли монахи в ослепительно белых на ярком солнце одеяниях. Затем судья, человек с несоответствующим натуре добродушным видом, одетый в широкую парчовую мантию с меховым воротником; а следом – о, а следом! – следом ехала телега, на которой преклонив колена сидела Лаура Франческа де Коллини, одетая в нелепый санбенито, который, по требованию Инквизиции, надевался на тех, кто шел на костер. Изощренная жестокость. Лаура! Голова ее была опущена, золотые волосы ниспадали на плечи водопадом весеннего солнечного света. Руки были связаны за спиной. Она сидела абсолютно неподвижно. За телегой шли псаломщики, кадильщики, круцифер и прочие мелкие церковные служки – все для того, чтобы обогатить мрачный ритуал ее смерти. О да, конечно, если должно быть представление, так пусть будет хорошее представление! Пусть толпе будет на что поглазеть! Чтоб еретическая сучка уж точно орала! И наконец, замыкая процессию, шли с пылающими факелами два факельщика в черных кожаных капюшонах, скрывавших лицо, так что сквозь прорези оставались видны только маленькие блестящие глаза. Загнусавили монахи, и я заткнул уши, чтобы не слышать этого мерзкого звука; я, чьи вздохи сексуального экстаза стали когда-то ее свадебным гимном, теперь был принужден слушать протяжную погребальную песнь ее смертного часа.
Лауру сняли с телеги и затащили на вязанки хвороста. Казалось, что жизнь уже покинула ее тело: голова вяло раскачивалась из стороны в сторону, ноги болтались как тряпки. Ее подняли, прислонили к столбу и начали привязывать к нему веревками. В этот момент ткань ее санбенито зацепилась и порвалась, и я увидел, как ее прекрасная, молочного цвета грудь вырвалась наружу, и кошачий концерт благочестивых монахов был заглушен восторженным ревом похотливой canaille: мужчины зааплодировали, стали поднимать руки и делать пошлые отвратительные жесты. Лишь Богу известно, как бы они реагировали, если бы увидели ее уродство.
Я попытался протолкнуться в первые ряды толпы. Некоторые по ошибке принимали меня за ребенка и автоматически давали дорогу. Я увидел, что круцифер поднял свой золотой крест, укрепленный на длинном деревянном шесте, и держал его так, чтобы крест был прямо у Лауры перед глазами. Факельщики встали по обе стороны от груды хвороста. Я был уже так близко, что видел ее лицо – лицо моей Лауры; оно опухло, было в синяках от ударов, нижняя губа была рассечена, а в уголках рта запеклась кровь. Глаза ее были закрыты. Ей что-то намазали киноварью вокруг шеи – знак какого-то церковного проклятия, который клеймил ее как нераскаявшуюся отступницу.
К этому времени толпа уже расшумелась, и монаху, читавшему церковное заклинание, – лысому толстяку с трясущимися пухлыми белыми руками – приходилось кричать, чтобы его слышали:
– Ввиду того, что Лаура Франческа Беатриче де Коллини была признана священным трибуналом Святейшей Инквизиции виновной в ереси, и ввиду того, что вышеупомянутая Лаура Франческа Беатриче де Коллини, упорствуя в заблуждении, отказалась отречься, а также ввиду того, что вышеупомянутая Лаура Франческа Беатриче де Коллини была передана светской власти для исполнения наказания, при том, что Святая Мать Церковь умоляет светскую власть с милосердием отнестись к заблудшей дочери, пусть же светская власть предаст ее тело огню. Святая Мать Церковь, самая сострадательная и нежная из матерей, обращается к своему небесному Супругу, Господу нашему и Спасителю Иисусу Христу и молит его спасти ее душу от вечного пламени. Но несмотря на это, поскольку Лаура Франческа Беатриче де Коллини упрямо и злостно упорствовала в приверженности ложному учению и пагубном заблуждении, то пусть она, по справедливой воле Всевышнего, воздающего всем тварям по заслугам, будет предана огню, уготовленному нашим Господом и Спасителем Иисусом Христом для дьявола и его падших ангелов, ныне и присно и во веки веков.
Судья зачитал приговор светской власти, бывший лишь кратким изложением лицемерной чепухи, продекламированной толстым монахом: моя любимая Лаура должна быть заживо сожжена.
Двое поджигателей в капюшонах приблизились к хворосту. Золотой крест замер перед закрытыми глазами Лауры. Последний раз проверили веревки. Я стоял теперь так близко, что мог бы протянуть руку и коснуться хвороста, но не мог – не смел – крикнуть ей.
Из толпы какой-то ублюдок проорал во всю глотку:
– Жги суку траханую!
И тут же, как только факелы коснулись хвороста, толпа взревела. Хворост мгновенно начал потрескивая разгораться жестоким оранжево-красным пламенем.
Магистр однажды рассказывал мне, что Совершенные Catharistae шли на костер с песней. Они обретали способность выдерживать боль от огня после проведенного накануне вечером обряда из Rituel de Lyons. Я закрыл лицо руками и стал читать про себя молитвы из этой книги – отрывки из Rituel, заученные наизусть. В отчаянии я надеялся, что благодаря взаимопроникновению или сообщению душ чудесная помощь, какую только могут оказать молитвы, передастся ей от меня. Слова бешено плясали у меня в голове, и мне с трудом удавалось сосредоточиться (так как сейчас шум толпы был оглушителен), но вот молитвы кончились, а больше я вспомнить не мог. Я стоял в оцепенении, беспомощный, покинутый, изгнанник в чужой земле, где каждое лицо, каждый голос, каждое облачко на горизонте, каждая крупинка грязи под ногами бесконечно враждебны мне.
О! О, и тогда я услышал ее крик! – и это был крик невыносимой боли. Зрители тут же затихли, и я не мог удержаться и поднял взгляд.
Санбенито пылал, с треском и шипением горели волосы. Нижнюю часть тела было не разобрать: неясные темные очертания, и всюду искры, обгоревшие куски и бешено бьющиеся языки пламени – живой ужас в черных и красных тонах. Люди стонали – это были низкие, утробные, животные стоны наслаждения, темного, злого экстаза, словно толпа занималась любовью с самим пламенем. Женщины схватили себя за груди и от восхищения широко раскрыли глаза, мужчины стали тайком сладострастно перебирать руками.