— Я не вижу ничего плохого, Аркадий, если человек вырастит лишнюю свинью или курицу. Ни та, ни другая с мясного баланса страны никуда не денется. Во всех случаях в стране будет больше на одну свинью и на одну курицу. Что ты скажешь на это?
Аркадий Михайлович промолчал. Ему не хотелось спорить с Василием по мелочам. Он готовился к большому разговору, накапливая слова и факты. А Василию не терпелось. Ему нужно было сейчас же, сегодня же, выяснить, что значит насмешливая улыбка Аркадия. Эта улыбка, как и сказка Копейкина, заставляла Василия чувствовать себя, виноватым. Забегая вперед, он хотел снять возможные обвинения:
— Так, понимаешь, можно дойти до того, что тебя будут винить за то, что ты свою рубаху считаешь своей. И ты никак не сумеешь защититься… Потому что никто не скажет, с чего начинается собственность — с твоей курицы или с козы… Ну, что же ты молчишь?
— Я слушаю, как ты выясняешь отношения с самим собой, — отозвался, улыбаясь, Аркадий Михайлович. — Продолжай.
— А что мне выяснять отношения с самим собой? Во мне разногласий нет.
Сказав так, Василий посмотрел на своего друга. А тот улыбался еще насмешливее. И под его взглядом Василий продолжал чувствовать себя нашкодившим школьником. А ему не хотелось быть в этой роли. И он доказывал свое:
— А почему бы и не чесать с козы пух, если он на ней растет? Ты небось не оставляешь своего пуха на ведомости, когда приходит время получать жалованье, а вычесываешь все до копейки. И тебя никто не называет собственником. А если моя Лина получает из своей козьей кассы за свой труд, так она собственница? Стяжательница? Да?.. Да не молчи же ты, черт тебя возьми! Не будь умнее жизни. Ответь.
Аркадий, растянувшись под сосной, закрыл глаза.
— Аг-га! Сонливость напала? Уходишь от прямого ответа? — обрадовался Василий и продолжал: — Если моя теща перегоняет гладиолусы в рубли, так она служит старой ведьме? А если какая-то черно-бурая мадам покупает шубу ценой с дом, так она укрепляет советскую торговлю?.. А мои свиньи подрывают социализм? Мои курицы, выходит, тоже наносят какой-то вред? Но разве они не несутся в счет выполнения семилетнего плана?
Баранов слушал Василия с закрытыми глазами. Василий явно искал доказательства правильности ведения его тещей хозяйства. Так делал не только он, но и всякий начинающий торговать плодами своей земли или позволивший это делать другим членам своей семьи.
— Свой дом, — продолжал Василий, — не то что квартира. Содержание дома стоит… ого-го! И если теща, понимаешь, ловчится и я смотрю на это сквозь пальцы, то только потому, что нужно покрыть какую-то часть расходов. И потом — ведь я же вложил в свой дом свой труд, свою заработную плату. А другие получили квартиру от государства даром. Так должен я хотя бы немного сравняться с другими и возместить свей урон, свои траты?
Баранов по-прежнему не открывал глаза. Теперь это было для Василия безразлично. Кажется, он и в самом деле разговаривал с самим собой, убеждая себя в правильности своих слов.
— Нашли, понимаешь, мишень для стрельбы, — возмущался он, — семерку пик! Взяли бы туза покозырнее, с наемным трудом и потерянной совестью. Взяли бы да и показали его во всей, понимаете, наготе перерождения в верноподданного служения старой ведьме. Не я же, в конце концов, выпустил ее из бутылки и дал ей волю околдовывать людей и ловить, понимаешь, их в свои сети. Попробуй теперь загони ее туда обратно!.. Да ж захочет ли кое-кто расстаться с нею, если даже она добровольно полезет через узкое горлышко и согласится быть запечатанной сургучом? «Не-ет, — скажут ей, — не покидай нас, веселая старуха. Поживи, понимаешь, с нами, милая ведьмочка, до своего полного отмирания. До коммунизма…»
Василий прошелся по дорожке. Вернулся и снова, как артист на сцене, принялся читать свой монолог:
— Я и сам не всем доволен в своей жизни. Я бы тоже хотел так жить, как живет горновой Бажутин со Стародоменного завода. Но у него же работают семеро. Семь заработных плат. Четырнадцать рабочих рук. А у меня — две. Ему можно не торговать малиной и оделять цветами весь цех. Приходи да рви. Дайте мне стать на ноги. Избавьте меня, понимаете, от угля и дров, от домашних хлопот и дыр, которые надо затыкать чуть не каждую неделю, — и я завтра же ликвидирую свое свиное и куриное поголовье… А сейчас я не имею права делать глупостей. У меня семья. Я их глава. Я отвечаю за них. Понимаешь, черт тебя возьми, — я отвечаю…
В это время, зарычав, тявкнула Шутка. Василий прислушался. Повернулся в сторону курятника и сказал:
— Я не позволю никакому хорю вести подрывную работу в моем курятнике. Я его создал вот этими, мозолистыми, пролетарскими руками…
Василий ушел. Баранов открыл глаза. Кое-что в словах Василия было правдой. Но у этой правды Василия была слишком короткая рубаха. Как ни одергивай ее, как ни тяни, а голого зада не закроешь. Василий хорохорился и оправдывался, а не признавался. Он обвинял обстоятельства, а не себя. Неладное происходило вовне, а не в нем. Но то, что Василий ищет обеляющие его причины и одобряет уклад жизни дома Бажутиных, это уже хорошо. Значит, внутри его происходит борьба, значит, он но принимает то, что есть, а лишь вынужденно уступает ему.
Лай Шутки был напрасным. Василий вскоре вернулся под сосну и лег рядом, на вторую раскладушку. Вскоре он уснул. Никакая старая ведьма ему не снилась. Зато дурные сны видела Серафима Григорьевна. Она видела шепчущихся мышей подле мешка с овсянкой. Они сговаривались, чтобы съесть оставшиеся десять тысяч рублей. Поэтому Серафима Григорьевна стонала и потела во сне.
И Ангелина видела тоже не очень приятный сон. Яков Радостин, проникший через трубу, шептал ей слова любви и звал на целину… Она негодовала… Ей хотелось крикнуть, а губы не разжимались. Но все обошлось благополучно. Залаяла Шутка, Радостин испугался и убежал, и Ангелина проснулась.
Засыпать уже не хотелось. Тянуло к Василию. Хотелось оправдаться, хотя она и не чувствовала себя виноватой за случившееся во сне.
Серафима Григорьевна, как всегда, поднялась раньше всех. На уличной плите под навесом готовился завтрак плотникам. Варилась картофельная похлебка со свиным салом и яичница-глазунья с зеленым луком и тем же прошлогодним салом. Оно уже начало желтеть и горкнуть. Его следовало скормить, как и картофель, которого оказалось больше, чем нужно до нового урожая.
В это утро все встали раньше обычного. Ангелина не отходила от мужа.
— Васенька, хоть на минуточку забеги ко мне в сараюшку. Совсем я не вижу тебя… Истосковалась по тебе…
И Василий пришел в сараюшку, где жили свиньи. Ангелина долго стояла, прижавшись к груди Василия. Большая белая матка, кормя поросят, пристально смотрела на Ангелину и Василия, мигая длинными, с загнутыми кверху кончиками, белесыми ресницами.
Ангелина молча каялась Василию и казнила себя за увиденного во сне Яшу Радостина. Василий, не ведая этого, был очень счастлив. Он нежно любил свою Лину и бывал всегда, ласков с нею, особенно в минуты ее нежности.
Плотники тем временем хвалили похлебку, считая, что прогорклое, желтое сало для готовки — самый смак. Аркадий Михайлович ел вместе с ними, из общего котла, хотя ему и моргала Серафима Григорьевна, на этот раз правым глазом, давая знать, что его она будет кормить особо.
Запертый человек был для нее Баранов. Между тем запертого в нем не было ничего. Он давал понять, что если плотников наняли с «хозяйскими харчами», значит, харчи должны быть хозяйскими, а не какими-то особыми харчами для плотников. Таков порядок учтивости.
Это понял и Василий, вернувшийся со свидания из свинарника, садясь за общий стол. Серафиме Григорьевне ничего не оставалось, как подать в виде добавки изжаренное мелкими кусочками с луком и картофелем мясо. Подать и сказать:
— Это вам наверх осытку, плотнички-работнички.
— Ну что за золотая хозяюшка попалась нам! — нахваливал Серафиму Григорьевну старший из плотников.
Это очень понравилось ей, и она переглянулась с Барановым. Его глаза были по-прежнему веселы и насмешливы.