Изменить стиль страницы

Тут раздался стук. Задребезжала посуда на столе. Разбилась вазочка на тонкой ножке: она подпрыгнула и свалилась набок.

Это Иван Ермолаевич ударил кулаком по столу. И в этом ударе еще чувствовалась и сила и власть старика.

— Если Руфку Дулесову, — начал он тихим голосом чеканить слова, — от Сережки может всякий ветер отдуть, так скажите мне, старому дураку, на милость, какая она ему, ясное море, жена?

— Рана же у нее, папенька, рана, — принялась оправдывать Руфину Любовь Степановна.

А дед опять на той же волне:

— Когда рана, так дай ей зажить. Дождись наперед, когда она зарубцуется, а потом и на шею вешайся. Не Сережа ведь начинал это все, а она.

— Откуда нам знать, папаша, кто начинал из них.

— Ты не знаешь, а я знаю. На этом и кончим, чтобы далеко в лес не зайти… Давай, Степанида Лукинична, жарь остатние… Сын ведь с милой снохой пришел…

К разговору о Руфине и Сергее никто больше не возвращался. Но Алексей от этого не чувствовал себя легче. Он решил уехать завтра же. Уехать не сказавшись, оставив деду с бабкой короткое письмо.

Но Алексей не уехал. Ему, как оказалось, уже незачем было уезжать.

VIII

Вечером в тот же день Руфина пришла в новый дом, Сережа, закончив нарезку последнего сгона отопительных труб, готовился проверить резьбу муфтой, как услышал шаги. Это были ее шаги. Их нельзя было спутать ни с какими другими.

Руфина вошла с заплаканными глазами. На лице ее были красные и белые пятна.

Из рук Сережи выпала муфта. Она, покатившись, остановилась возле больших газовых клещей. Он не бросился, как всегда, к Руфине навстречу и даже не сказал ей «здравствуй».

Руфина прошла к окну и стала спиной к Сергею. Сергею не хотелось, чтобы она первой начинала разговор. И вообще разговор ему показался сейчас ненужным.

Вчера вечером и сегодня ночью они, не встречаясь, кажется, переговорили обо всем. Но, чтобы убедиться, он все же спросил:

— Значит все это было у тебя как бы отраженно… И я как бы не я, а его отражение?

— Не знаю, Сережа, я ничего не знаю, — послышалось сквозь слезы Руфины. — Только что-то произошло, а что, я тоже еще не знаю…

— Тогда узнай… Я подожду. Я научился ждать. Я обучен этому с десятого класса… А может быть, — с восьмого.

Сережа неторопливо направился к двери. Он был уверен, что Руфина окликнет его. Остановит. Остановит и скажет: «Куда же ты?», или «Погоди, Сережа, не уходи», или что-нибудь в этом роде. Но Руфина не окликнула его. Она даже не повернулась.

Дверь бесшумно закрылась за ушедшим Сережей.

Руфина осталась у окна. По ее щекам текли крупные слезы. Она не останавливала и не утирала их. За окном стоял мороз. Синий, сорокаградусный мороз. Безжалостный ко всему окружающему. Он леденил до оцепенения даже кроткий свет луны.

Наверно, Руфина простояла бы очень долго у окна, казня себя за жестокость правдивости своих чувств, проснувшихся с возвращением Алексея, но на кривой тропинке, идущей через сугробы глубокого снега, появился Николай Олимпиевич Гладышев.

Руфа вспомнила, что он обещал в середине этой недели побывать у них в домике, окинуть его хозяйским взором и выяснил, чего в нем недостает для «пуска в эксплуатацию».

Посещение Гладышева оказалось так некстати…

А может быть, наоборот. Ведь он всегда был хорошим другом и добрым покровителем их семьи. С ним она могла быть куда откровеннее, чем с родным отцом и, может быть, в данном случае, откровеннее, чем с матерью. Руфина вытерла слезы и направилась к двери.

Он постучался. Она ответила:

— Да, да…

Его разрумянившееся на морозе доброе лицо обрамляли заиндевевшие и без того седые камчатские бобры воротника и шапки. Он ничего, разумеется, не зная, крикнул:

— Здорово, ребята!..

Руфина ответила на это грустно:

— Здравствуйте, Николай Олимпиевич…

Увидев лицо Руфины, он не стал ее расспрашивать. Она сама объяснила ему в коротких словах все происшедшее:

— Вчера вернулся Алексей Векшегонов, Николай Олимпиевич. Вернулся — и вернулось все… Все, что было три года тому назад.

— И что же теперь? — боязливо спросил Гладышев.

Руфина опустила голову. Наступили те необходимые в подобных случаях минуты молчания, когда слова, перед тем как сказаться, хорошо взвешиваются. Этим и был занят Николай Олимпиевич, снимая свою жаркую шубу.

И когда мысли Гладышева облеклись в слова, он сказал:

— Дружочек мой… Слезы, конечно, облегчают сердечные боли, но все же лучший доктор для таких недугов время. Ему и нужно доверить свое лечение.

— Это очень общо, Николай Олимпиевич, — не согласилась Руфа, снова отвернувшись к окну, за которым стоял тот же синий, безжалостный и, кажется, усилившийся мороз. — Это очень общо, — повторила она. — Я думала, у вас найдутся слова теплее и убедительнее. У вас всегда было так много успокоительных слов. Сегодня в таких словах я особенно нуждаюсь.

И тогда он сказал:

— Руфина, тебе не кажется, что твоим доктором может оказаться также и работа? Жаркая работа. Живая. Такая работа, которая потребует всю тебя. Всех твоих сил. Которая поможет забыть обо всем, не давая отвлечься ни на минуту.

— Да, — тихо произнесла она. — Вы, кажется, правы. Но есть ли такая работа?

— Есть! — твердо сказал Гладышев. — Разве ты не знаешь об отстающей семнадцатой линии? Пятый месяц мы бьемся с ней, но пока никаких успехов… Эта линия нуждается не в укреплении новыми силами, а в полном обновлении. В полном. До последнего человека.

В голове Руфины возникла и молниеносно развилась мысль, опередившая задумываемое Николаем Олимпиевичем. И он теперь, разговаривая с нею, как бы уточнял то, что Руфина уже достаточно ясно представила.

Он говорил:

— Если бы ты захотела вернуться на производство и решилась бы возглавить новый молодежный коллектив семнадцатой линии, коллектив своих сверстников, и взялась бы за дело с тем жаром, каким славилась ты, то я готов поручиться, что результаты сказались бы в первый же месяц работы.

Лицо Руфины зарумянилось. Николай Олимпиевич задел ее за самое сокровенное. Оказаться снова замеченной, вернуть потерянное — оставалось тайным желанием честолюбивой девушки. Это желание, как будто спавшее все это время, теперь проснулось и заговорило так громко, что, кажется, стало заглушать все остальное.

А Николай Олимпиевич, может быть и не желая, помогал ее воображению:

— Я не могу сказать заранее, во что это все выльется, но думаю, что на заводе может появиться производственная линия, которая будет удостоена права называться коммунистической… А отсюда делай выводы — какое это будет иметь значение в общественной и личной жизни.

Если верить восточной пословице, утверждающей, что оседлавший тигра не может пересесть на клячу, а пересев на нее, не расстается с мечтой о тигре, нам будет понятно, почему в заплаканных глазах Руфины сверкнула искорка надежды.

Заметив это, Николай Олимпиевич сказал:

— Не опускать руки, а бороться должны мы, и особенно, когда несчастья нависают над нами. Полагаю, что сказанное мною хотя тоже «общо», но единственно правильно.

— Я согласна!

Руфина, обняв Николая Олимпиевича, по-дочерински поцеловала его пухлую, все еще румяную от мороза щеку…

На другой день стало известно, что Руфина Дулесова возвращается на производство бригадиром отстающей семнадцатой линии.

Это известие было передано по внутризаводскому радио в «Наших новостях», и конторское платье Руфины сменилось синим комбинезоном, простроченным на швах, по кромкам карманов и наплечных лямок двойной ярко-желтой ниткой в цвет ее шелковой косынке.

IX

На Старозаводской улице нет тайн. Уход Сережи тоже не мог остаться тайной. Узнал об этом и Алексей. Ему было жаль Сережу, хотя такой исход он и считал неизбежным.

Но стать второй раз причиной страданий Руфины ему было больно.

Иван Ермолаевич, чтобы отвлечь внука, стал расспрашивать о самоходных фабриках: