Изменить стиль страницы

Все условно в охотничьем законодательстве, особенно календарное чередование бессердечия и сентиментальности. Впрочем, и в кодексе любви полярность чувств также имеет свои календарные оттенки.

Капа перешла в девятый класс. Помните восьмиклассницу, которой Сережа приколол неполноценную ромашку с двумя оторванными лепестками? Так вот, эта самая Капа, встретив охотника Сергея Векшегонова, сообщила ему, что она давно уже подклеила девятый лепесток к подаренной им ромашке. На что Сережа благосклонно сказал:

— Ты почти взрослая, Капа.

Это обрадовало ее, и она не преминула заметить:

— Я, кажется, расту не по годам. Все стало коротко и узко.

Сережа не вполне был согласен с этим, но, помня прошлые нанесенные ей обиды, сказал:

— Воображаю, Капа, какой ты будешь на будущий год в это время.

Умная девочка Капа не растерялась:

— Да. На будущий год в это время ты, наверно, встретив меня, не захочешь торопиться на охоту, как сейчас…

Этим, может быть, Капа не хотела сказать, что иногда охотник бывает перепелом. Так она не могла думать хотя бы потому, что афористичность мышления пока еще не была свойственна ее возрасту. Зато именно так подумала другая, увидев Сережу в поле.

— Охотник! Остановись. Дай поглядеть на тебя. Мы так давно не встречались с тобой.

Такими словами остановила Сережу собиравшая полевую клубнику Руфина.

Сережа остановился:

— Ты что тут делаешь?

— Собираю ягоды.

— Зачем они тебе?

— Затем же, зачем и ястребы.

— Тогда пойдем вместе.

И они пошли рядом. Сережа с ружьем и Руфина с корзинкой. Сначала они молчали, а потом Руфина заговорила первой:

— Сережа, у тебя уже, кажется, колючие усы.

Ее глаза смеялись, но не насмехались.

— Кажется, Руфина. Кажется, колючим теперь стал и я.

— Это очень хорошо, Сережа.

— Чем же хорошо?

— Я буду бояться тебя. Такие, как я, обязательно должны бояться и уважать того, кто идет рядом. Пусть даже не очень далеко. На прогулку. Сережа, это ястреб?

— Да!

— Выстрели в него.

— Изволь.

— Только попади. Я загадала.

Сережа прицелился, плотно прижал ложе ружья к плечу и щеке. Раздался выстрел. Руфина взвизгнула. Ястреб, не взмахнув крыльями, комом полетел вниз. Руфина, любуясь, сказала:

— Летально!

— А что ты загадала?

— Сережа, я не могу быть откровенна с тобой. Ведь ты теперь не тот Сережа. И я не та Руфина. Мы же не в десятом классе.

— А ты вернись туда… Вернись и скажи.

— Сережа, я загадала, поцелуешь ты меня сегодня или нет.

— Это очень глупо, Руфина.

— А разве я говорю, что умно? Но сегодня же воскресенье. А больше всего глупостей приходится на этот день недели. Или я ошибаюсь?

Сережа нашел довод Руфины неоспоримым:

— Против этого ничего не скажешь. Я еще никогда и ни с кем не целовался, Руфина. Но я, понимаешь, отношусь к этому не то что очень серьезно, а все-таки вдумчиво. Ни до чего хорошего поцелуи не доводят.

— Если с Лидочкой, то да, — вставила маленькую шпилечку Руфина. — Она женщина, а я девчонка.

— Хотя и тоже целованная другим человеком, — шпилькой на шпильку ответил Сережа.

— Это верно, Сережа. И не кем-нибудь, а твоим родным братом. Значит, почти тобой.

Сережа не согласился, но и не опроверг!

— Почти, но не одно и то же. Я ведь все-таки другой человек.

— Да. Красивее и выше. Кудрявее и строже.

Произнеся эти слова вполголоса, Руфина отвернулась. Сережа подошел к ней и тихо сказал;

— Хорошо. Пусть сбудется загаданное. Только ты закрой глаза, Руфа, а то мне стыдно.

— И ты закрой, Сережа. Мне тоже стыдно.

Они поцеловались. Потом открыли глаза. Сережа сиял:

— Спасибо тебе, Руфа…

В небе появился другой ястреб.

— Хочешь, я загадаю еще, Сережа, на этого…

Сережа, не закрывая глаз, поцеловал Руфину и сказал:

— Что ты собираешься сделать со мной?

Руфина выскользнула из его рук и отбежала.

— Он душит меня в своих объятиях и меня же спрашивает, что я хочу с ним сделать…

— Ты мне ответь прямо, Руфина: стрелять или нет в этого?

— Стреляй! Я загадываю еще раз!

Сережа вскинул ружье. Прицелился. Выстрелил и промахнулся.

— Ура! — закричала Руфина и снова оказалась подле Сережи.

— Я же ударил мимо, — показал он глазами на улетающего ястреба.

— А я загадывала на промах…

Так вернулось потерянное Сережей и проснулось казавшееся умершим.

III

В это воскресенье утром, несколькими часами раньше встречи Сережи и Руфины в поле, на городском рынке произошла другая встреча.

Николай Олимпиевич Гладышев в праздничные дни, чтобы не беспокоить Аделаиду Казимировну, ведущую его домашнее хозяйство, частенько на рынок отправлялся сам.

На рынке у него всегда бывали приятные встречи.

Простота и общительность Гладышева не снижались до той упрощенности отношений, когда можно дернуть за рукав или, положив руки на плечи, сказать: «Коля, милый Коля, послушай, что тебе скажу». Так не осмелился бы сделать даже пьяный. Гладышев был для многих Николашей, и его называли так, но за этим именем всегда слышалось — Николай Олимпиевич… И даже — глубокоуважаемый Николай Олимпиевич.

Лидочка Сперанская торжественно и празднично несла свою белокурую головку по главному ряду рынка. Воскресный рынок выглядел куда наряднее будничного. Словно все съестное сюда пришло, чтобы в первую очередь покрасоваться, а потом уже продаться.

Воскресный городской рынок всегда несет на себе щегольство выставки даров земли, и торгующие не забывают одеться понаряднее, как, впрочем, и покупающие.

На Лидочке короткое платье из золотистой ткани. Рыночная сумка с двумя большими кольцами, продев сквозь них руку, она украсила ее, как браслетами. Весь облик Лидочки говорит, что в воскресном посещении рынка есть что-то театральное.

— Ау! Николай Олимпиевич! — окликнула Лидочка Гладышева, помахав рукой, и направила к нему свои стопы, обутые в сложную вязь тонкого переплетения белой кожи, ставшей босоножками на тонких каблучках.

— А вы-то зачем здесь? Здравствуйте, Лидочка, — поздоровался с нею Гладышев, а Лидочка, такая изящная, будто она вчера была не только у парикмахера, но и у скульптора, убравшего своим резцом все лишнее в ее и без того безупречном сложении, ответила:

— Такой вопрос следовало бы задать вам, Николай Олимпиевич.

— Вот тебе и на! — оживился Гладышев. — Как я изменю давней привычке обедать дома? Особенно в воскресенье.

— Вот так же, представьте, и я. Привыкнув с первого дня кратковременного замужества готовить семейный обед, боюсь нарушить заведенный порядок. Мне все время кажется, что кто-то придет и повелительно скажет: «Лидия, я хочу есть». И я всегда готовлю с запасом, а потом… потом съедаю оставшееся на другой день.

— Это очень печально, — посочувствовал совершенно искренне Николай Олимпиевич. — Но мне кажется, у вас, Лидочка, есть все основания не оставлять на завтра то, что может быть съедено сегодня.

— Наверно, вы правы, Николай Олимпиевич, — Лидочка грустно улыбнулась. — Но ведь в таких случаях не зазывают на обед.

Ее кроткие зеленоватые глаза жаловались.

Все это говорится вовсе не для того, чтобы обронить намек на то, что Лидочка не случайно внимательна к Николаю Олимпиевичу. И если сейчас она занимается его покупками на виду всех, то никто не усматривает нарушений норм общежития. Всякая другая поступила бы точно так же.

Но если уж говорить откровенно, то после первого неудачного брака Лидочка никак не исключила бы удачный, хотя и неравный, второй брак с Николаем Олимпиевичем. И этот брак украсил бы не только его, но и ее.

Пускай в первые месяцы люди всплескивали бы руками и говорили: «Вы только представьте себе…» или: «Такая молоденькая и…» А потом бы привыкли и, привыкнув, стали относиться к ней с уважением, потому что Николая Олимпиевича в самом деле можно полюбить, и есть за что. Труженик, сутками не покидающий завод, борющийся за его плат новое благополучие, тянущий нелегкий воз, может быть, и достоин, чтобы его квартира в старом заводском доме посветлела и ожила веселым смехом, таким, как у Лидочки. Чтобы два одиноких обеда оказались общим обедом. Чтобы давно молчащие и, может быть, уже ослабнувшие струны старого рояля зазвучали вновь и застоявшаяся в гараже наградная «Волга» открыла счет километрам на своем спидометре.