Как только Шекспир нашел этот пригрезившийся ему образ, он создал свою драму. Куда поместить это согревающее сердце видение? Во времена, окутанные мраком. Шекспир выбрал 3105 год от сотворения мира, когда Иоас был царем иудейским, Аганипп — королем Франции и Леир — королем Англии. Вся земля была тогда под покровом тайны; представьте себе эту эпоху: Иерусалимский храм еще новехонек; сады Семирамиды, разбитые девятьсот лет тому назад, начинают обрушиваться; в Эгине появляются первые золотые монеты; Фидон, тиран аргосский, изготовляет первые весы; китайцы вычисляют день первого солнечного затмения; триста двенадцать лет прошло с тех пор, как был оправдан Орест, обвиненный эвменидами перед ареопагом; только что умер Гезиод; Гомеру, если только он еще жив, исполнилось сто лет; Ликург, погруженный в думы путешественник, возвращается в Спарту, а в темных тучах на востоке появляется огненная колесница, уносящая пророка Илию, — вот в это-то время король Леир, или Лир, живет и царствует на мглистых островах. Иона, Олоферн, Дракон, Солон, Теспис, Навуходоносор, Анаксимен, в дальнейшем придумавший знаки зодиака, Кир, Зоровавель, Тарквиний, Пифагор, Эсхил еще не родились; Кориолан, Ксеркс, Цинциннат, Перикл, Сократ, Бренн, Аристотель, Тимолеон, Демосфен, Александр, Эпикур, Ганнибал — все это еще неродившиеся души, ждущие того часа, когда они появятся среди людей; Иуда Маккавей, Вириат, Попилий, Югурта, Митридат, Марий и Сулла, Цезарь и Помпей, Клеопатра и Антоний — все они еще в далеком будущем, и с той поры, когда Лир правил Британией и Ирландией, пройдет восемьсот девяносто пять лет до того дня, когда Вергилий скажет: «Penitus toto divisos orbe britannos» [137] и девятьсот лет до тех пор, когда Сенека скажет: «Ultima Thule». [138] Пикты и кельты — шотландцы и англичане — все разукрашены татуировкой. Современный краснокожий может дать лишь приблизительное представление об англичанах того времени. Вот эту-то сумрачную эпоху и выбирает Шекспир: глубокая ночь, благоприятствующая сну, в который этому мечтателю легко поместить все, что ему заблагорассудится: и короля Лира, и короля французского, и герцога Бургундского, и герцога Корнуэльского, и герцога Альбани, и графа Кента и графа Глостера. Что ему до вашей истории, если в его распоряжении все человечество? К тому же, на его стороне легенда, — это тоже наука, правдивая, быть может, в не меньшей степени, чем история, хотя и с другой точки зрения. Шекспир согласен с Уолтером Мейпсом, оксфордским архидиаконом, а это уж кое-что значит; он признает, что от Брута до Кадвалла царствовали девяносто девять кельтских королей, предшествовавших скандинаву Хенгисту и саксонцу Хорсе; а раз он верит в Мульмуция, в Гинигизиля, в Цеолульфа, в Кассибелана, в Цимбелина, в Синульфа, в Арвирага, в Гидерия, в Эскуина, в Кудреда, в Вортигерна, в Артура, в Утера Пендрагона, имеет же он право верить в короля Лира и создать Корделию. Выбрав эпоху, указав место действия, заложив фундамент, он берет все, что ему нужно, и возводит свое произведение. Неслыханное сооружение. Он берет тиранию, из которой потом сделает слабость, — это Лир; он берет предательство — это Эдмунд; он берет преданность — это Кент; он берет неблагодарность, которая начинается с ласк, и дает этому чудовищу две головы — это Гонерилья, в легенде именуемая Горнерильей, и Регана, в легенде именуемая Рагау; он берет отцовскую любовь, он берет королевскую власть, он берет феодализм, он берет тщеславие, он берет безумие, которое делит на три части, чтобы создать трех безумцев: безумца по ремеслу — королевского шута, безумца из осторожности — Эдгара, сына Глостера, безумца от горя — короля. А на вершине этого потрясающего нагромождения он помещает фигуру склонившейся Корделии.
У некоторых соборов бывают гигантские башни, как, например, Хиральда в Севилье; кажется, будто они целиком, со всеми своими спиралями, лестницами, статуями, подвалами, тупиками, воздушными кельями, со сводами, под которыми перекатывается эхо, со звоном колоколов, со всей тяжестью своей массы и легкостью шпилей, всей своей громадой построены только для того, чтобы ангел раскрывал на их вершине свои золотые крылья. Такова и эта драма — «Король Лир».
Отец — только предлог для создания образа дочери. Это восхитительное человеческое творение — Лир — служит лишь пьедесталом для невыразимого божественного творения — Корделии. Весь этот хаос преступлений, пороков, безумия и горя существует лишь для того, чтобы еще ярче воссияло великолепное видение добродетели. Шекспир, задумав образ Корделии, написал эту трагедию подобно некоему богу, который, желая создать достойное место для зари, нарочно сотворил бы целый мир, чтобы она засветилась над ним.
А что за фигура отец! Что за кариатида! Это согнувшийся под своим бременем человек. Он только и делает, что меняет это бремя, а оно все сильнее прижимает его к земле. Чем больше слабеет старик, тем тяжелее становится груз. Он живет под непосильной тяжестью. Вначале он несет на своих плечах власть, потом неблагодарность, потом одиночество, потом отчаяние, потом голод и жажду, потом безумие, потом всю природу. Тучи сгущаются над его головой, леса давят его своей тенью, ураган толкает его в спину, от ливня плащ его становится тяжелее свинца; дождь обрушивается ему на плечи, он идет согнувшись, затравленный, как будто ночь навалилась на него. Обезумевший и величественный, он бесстрашно кричит ветру и граду: «За что вы ненавидите меня, бури? За что вы преследуете меня? Вы ведь не мои дочери!» И вот все кончено, свет меркнет, разум отчаивается и покидает несчастного. Лир впадает в детство. О, старик этот — ребенок. Ну что ж! Ему нужна мать. И появляется его дочь. Его единственная дочь, Корделия. Потому что две другие — Регана и Гонерилья — остались его дочерьми лишь настолько, насколько это нужно, чтобы иметь право называться отцеубийцами.
Корделия подходит. «Вы узнаете меня, государь?» — «Я знаю, ты дух», — отвечает старик с божественной прозорливостью безумия. И с этой минуты начинается чудесное, кормление грудью. Корделия начинает питать эту старую отчаявшуюся душу, которая умирала от истощения среди ненависти. Корделия питает Лира любовью — и к нему возвращается мужество; она питает его уважением — и к нему возвращается улыбка; она питает его надеждой — и к нему возвращается доверие; она питает его мудростью — и к нему возвращается рассудок. Лир выздоравливает, крепнет и постепенно приобщается к жизни. Ребенок опять превращается в старца, старец превращается в мужа. И вот он, обездоленный, снова счастлив. Но среди этого расцвета разражается катастрофа. Увы! Существуют предатели, существуют клятвопреступники, существуют убийцы. Корделия умирает. Ничто нельзя сравнить с этим разрывающим сердце зрелищем. Старик поражен, он не может постичь происшедшего и, обнимая мертвую Корделию, испускает дух. Он умирает подле умершей. Он избавлен от последнего отчаяния — остаться без нее среди живых, словно жалкая тень, которая растерянно ощупывает место, где бьется его опустевшее сердце, и напрасно ищет свою душу, унесенную нежным созданием, ушедшим навсегда. О боже, избранным твоим ты не даешь пережить близких.
Оставаться жить после того, как ангел улетел, быть отцом-сиротой своего ребенка, быть глазом, потерявшим свет, быть горестным сердцем, для которого нет больше радости, протягивать руки во мглу и пытаться схватить кого-то, кто еще недавно был тут, — где же она? — чувствовать себя забытым кем-то, кто ушел навсегда, терять рассудок при мысли, что ты не умер, бродить отныне вокруг могилы, которая не принимает и не впускает тебя, — о, мрачная участь! Ты хорошо сделал, поэт, что убил этого старца.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Критика
Во всех пьесах Шекспира, за исключением двух — «Макбета» и «Ромео и Джульетты», — в тридцати четырех пьесах из тридцати шести, есть одна особенность, до сих пор, очевидно, ускользавшая от внимания самых значительных толкователей и критиков; ни Шлегели, ни даже сам г-н Вилльмен никак не отмечают ее в своих работах; между тем ее невозможно оставить без внимания. Это второе, параллельное действие, проходящее через всю драму и как бы отражающее ее в уменьшенном виде. Рядом с бурей в Атлантическом океане — буря в стакане воды. Так, Гамлет создает возле себя второго Гамлета; он убивает Полония, отца Лаэрта, и Лаэрт оказывается по отношению к нему совершенно в том же положении, как он по отношению к Клавдию. В пьесе два отца, требующих отмщения. В ней могло бы быть и два призрака. Так, в «Короле Лире» трагедия Лира, которого приводят в отчаяние две его дочери — Гонерилья и Регана — и утешает третья дочь — Корделия, — повторяется у Глостера, преданного своим сыном Эдмундом и любимого другим своим сыном, Эдгаром. Мысль, разветвляющаяся на две, мысль, словно эхо, повторяющая самое себя, вторая, меньшая драма, протекающая бок о бок с главной драмой и копирующая ее, действие, влекущее за собой своего спутника, — второе, подобное ему, но суженное действие, единство, расколотое надвое, — это, несомненно, странное явление. Те немногие комментаторы, которые указали на такое двойное действие, строго критиковали Шекспира по этому поводу. Мы не присоединяемся к их мнению. Значит ли это, что мы принимаем двойное действие и считаем его удачей Шекспира? Никоим образом. Драма Шекспира, — и мы повторяем это во весь голос уже с 1827 года, рекомендуя отбросить всякие попытки подражать ему, — драма Шекспира свойственна Шекспиру, эта драма неотделима от этого поэта; она в нем самом, она и есть Шекспир. Отсюда ей одной свойственные особенности, отсюда ее странности, из наличия которых вовсе не следует выводить какой-то общий закон.